Вторая весна
Шрифт:
Молчание прервал Егор Парменович:
— Сидим вот, хнычем, вздыхаем, виновников ищем, а наши тракторы жмут сейчас на всю железку! На весь Казахстан, на всю Сибирь гремят!
Он положил ладонь на глаза, и перед, ним встало…
…По сопкам и долинам, мимо старых кочевничьих колодцев и степных кладбищ, мимо верблюжьих и конских черепов, чьи пустые глазницы прострелила уже молодая трава, ломятся тракторы Жангабыла. Пятьдесят дизелей, три с половиной тысячи лошадиных сил, лупят через ночь при полном освещении! И вздрагивает степь, как при землетрясении, прочь бегут звери, тучами поднимаются
— Вот где красота, вот где сила! — снял Егор Парменович ладонь с глаз. — Они не сядут, как мы, на мель! — Он выпрямился в кресле, прямой и строгий. — Назад, говоришь, Степан Елизарович? Не было у меня такого, чтобы назад. А придется, видно, впервые в жизни и это испытать.
Он потянул к себе карту, почесал пальцем висок и выругался шепотом:
— Вот ведь он, вот он Жангабыл! Рукой подать! Часа четыре хода, всего и разговора. А если обратно, то ведь придется отступать до Уялы. Километров полтораста назад! Клади сутки! Потом влево повернем, на север, вот на эту дорогу…
— Она вдвое длиннее той, которой мы шли, — сказал Грушин. Он незаметно подошел к столику и стоял за спиной директора, тоже глядя на карту.
— А это еще лишняя, сотня километров! — отодвинул Егор Парменович карту так, что она смялась. — По теперешней грязюке еще лишние сутки! А расход времени для нас невозвратимый расход! — сказал он зло, глядя почему-то на одного Неуспокоева.
Прораб со скучающим лицом, тихонько насвистывая, холил ногти напильничком.
Егор Парменович хотел что-то добавить, но в дверь постучали.
— Да, можно! — сердито крикнул он.
Дверь не открывалась. Шура открыла дверь и удивленная отступила.
Глава 14
Три ночных гостя
О свете, падавшем из автобуса, Шура увидела двух всадников на маленьких, шершавых лошаденках. Один низенький, в черной широкополой «горьковской» шляпе, в городском зимнем пальто и в солдатских кирзовых сапогах, другой высокий и тощий, как Дон-Кихот, тоже в пальто городского покроя, но подпоясан на казахский манер цветастым кушаком почти под мышками. На голове высокого была островерхая, подбитая мехом шапка с большими ушами и таким же языком, спускавшимся на спину. Такую шапку Шура видела только в учебнике истории, на хане Кубилае.
— Кто здесь начальник? — спросил низенький. — Можно его видеть?
— Директора совхоза? Можно. Входите, — ответила Шура.
Низенький всадник ловко спрыгнул с седла и поднялся в автобус. Это был стройный, как юноша, старик, с сухоньким желтым лицом, седой бородкой хвостиком, седыми же волосами, но черными широкими и толстыми, как гусеницы, бровями. Пристальные глаза его глубоко запали в орбиты, — обведенные коричневыми тенями. «Сердце», — подумала привычно Квашнина и решила, что ночной посетитель приехал в колонну к врачу за медицинской помощью. Аккуратно вытерев у порога ноли, он снял мокрую от дождя шляпу и поклонился:
— Директор местной школы, Галим Нуржанов.
Когда, — познакомившись со всеми, он сел, — глаза его со скрытой радостью и любопытством прошли по лицам присутствующих:
— Начало трудных и больших дел? Я счастлив, что могу видеть это.
Он помолчал и добавил несмело:
— А мы приехали оказать большим делам маленькую помощь.
— Оказать нам помощь? Спасибо, но я вас не понимаю, товарищ Нуржанов, — сказал Корчаков.
— Сию минуту, сию минуту, — потянулся Галим Нуржанович к лежавшей на столе карте. — Сначала разрешите взглянуть.
Садыков поспешно вскочил:
— Садитесь сюда, мугальш.
Учитель пересел на его место, надел старинные черепаховые очки и склонился над картой.
— Где вы взяли эту карту? — удивленно поднялись его широкие брови. — Она ввела вас в заблуждение.
Директор школы говорил по-русски правильно, с едва заметным шипящим акцентом. Ответить ему не успели. В дверь опять постучали.
— Это Кожагул, сторож школы. Можно ему войти? На улице дождь, — просительно посмотрел Нуржанов на директора совхоза.
— Конечно, конечно! — ответил Корчаков.
Грушин открыл дверь, и в автобус широко, смело шагнул второй всадник, высокий жердеобразный казах с темным, как из обожженной глины, лицом. Было в его внешности что-то тревожащее и пугающее, и Квашнина, вглядевшись, вздрогнула.
Кожигул был похож на высокое, когда-то стройное дерево, которое пытались выдернуть из земли, крутили во все стороны, гнули, ломали, но оно не поддалось, осталось в родной земле и выжило. Но вывихнули Кожагулу поясницу, свернули шею, выбили один глаз и поломали узловатые и длинные, как сучки, пальцы: на одной руке два не гнутся, на другой два пальца наполовину обрублены. А толстый, мясистый рот так располосован поперек ножом или саблей, что губы срослись неправильно: одна половина выше другой, и та, что выше, не переставая смеется.
«Гуинплен… Человек, который смеется», — вспомнилось Шуре и стало стыдно за это сравнение живого, безжалостно изуродованного человека с вымышленным литературным персонажем.
Кожагул снял сочащийся водой красно-бархатный, подбитый пышной лисой тымак и бесцеремонно встряхнул его, обдав всех брызгами.
— Вы полегче! — брезгливо отстранился Неуспокоев.
А Марфа, глядя на Кожагуловы сапоги с широким раструбом и очень высоким каблуком, фыркнула в ладонь:
— Чистый королевский мушкетер из Дюма. Это кто же такой?
А Кожагул уже шел по автобусу, вглядываясь в людей по-птичьи, одним глазом, всем первый подавал руку с растопыренными пальцами и каждому говорил:
— Издрасть…
Не успел он поздороваться, как в дверь снова кто-то поскребся и жалобно заскулил.
— Это Карабас, — смущенно улыбнулся директор школы.
— Пусть, пусть входит! — радушно прогудел Корчаков. — Мы гостям рады.
Грушин снова открыл дверь, и в автобус одним прыжком, плавно и легко влетела сухоребрая, на высоких тонких ногах, снежно-белая собака, непонятно как сохранившая свою горностаевую белизну среди весенней грязи. Голова ее с узкой длинной мордой была черная, словно ее окунули в тушь. Собака села против Грушина и доверчиво дала ему лапу.