Второй после Солнца. Часть вторая
Шрифт:
Разрумянившийся после стриптиза, в розовых ажурных подштанниках я подошёл к тому месту, к которому обычно подходил, когда оказывался в розовых ажурных подштанниках разрумянившимся после стриптиза.
Ведь многие иные, ненамного лучше меня, каждый – со своим позором, со своей страшной тайной, входили в это место, но я не входил, кружил, кружил да возвращался в свою скорлупу – до нового саморазоблачительного сеанса. Но моя всё-ещё-страшная уже-не-тайна на меня всегда ох как давила, она толчками вгоняла меня в это место, как вгоняют осиновый кол в грудь мужчины, пьющего кровь, – и внутренний голос сказал мне: «Пора, брат, пора, туда, где в планете
– Пгопусти меня так: ведь бгатья же мы, ведь ты и я – из одной стгаты, из одной стганы, с одной стогоны планеты, а иду я в свой кгуг, на своё место, со своим позогом. Загыться и забыться хочу!
Но каменно было лицо его, и хоронила эта каменность под собой мои надежды на скорое зарывание.
– Пой, подлый, пой, пока не обпоёшься, – он рёк беззвучно, но неумолимо.
Что оставалось делать мне – сдаться? Сами сдавайтесь, а я ласточкой запел единственное, что умел, запел любимую песню всех прогрессивных цуцундров – свой замечательный гимн:
– Хигашо цуцундгом быть,
Вегно Године служить!
И люди слушали, плакали, забывали о своём позоре и дарили мне, кто – сухарик, кто – копеечку, кто – цветок гибискуса, а кто и вообще два талона на дневной сеанс к логопеду.
Когда же скопились у меня четыре рубличка, я отдал их служке (и служка взял их с поклоном) и покатился в мохнатый дьяволов испод, засосанный его шершавым языком, зарывать (или смывать, а может, праздновать?) свой последний позор, посасывая свои сухарики и занюхивая их цветком гибискуса, но зыркал в оба глаза, и они не оставались в долгу, во весь опор сигналя мне: о приближении старца, о приближении узкого старца, о приближении узкого старца с чёлкой, о приближении узкого старца с длинной чёлкой.
И голосил узкий старец с длинной чёлкой:
– Опомнитесь, люди, куда бежите?!
И прожигал суетливых взглядом, исполненным неземной глубины.
Я оробел и спрятал в карман подштанников свои цветки и свои сухарики – но бессильны оказались его узкие длинные руки, вяло преграждавшие путь в клоаку диаволову, где перекатывался по кругу с кочки на кочку – с геморройной шишки на геморройную шишку – бесконечный и потому безначальный состав с заколоченными крест-накрест дверьми. Оскаленные рожи строили мне оскаленные рожи из заманчиво горящих окон и глумились надо мной и над старцем, и беззвучно хихикали. И я заплакал оттого, что не с ними, и воззвал из глубины моей непутёвой сущности:
– Откгойте же мне, бгатия, откгойте, пустите меня, бгатия, пустите! Хочу загыться к вам, хочу быть с вами, и в гоге и в гадости: одна догога отныне у нас, и судьба одна!
И рожи их разгладились в лица, и распустились ухмылки в улыбки, и руки друзей втащили меня в вагон, но лишь наполовину: зад мой с торчащими из него во все стороны тонкими ножками болтался снаружи, поджатый в ожидании неминуемых неприятностей, а пучеглазая физиономия веселила моих новых друзей. Только могучим усилием своего либидо перетащив сердце из пяток в желудок, я сумел поколебать скорбно-бесчувственное равновесие своего порозовевшего тела и кувыркнуться в вагон.
– Что ж ты делаешь, сволочь?! – укорили меня мои новые друзья.
– Ты, паскудина, лишил нас заслуженной радости! – упрекнули меня они же.
Но пропела проходившая мимо старушка:
– Вздравствуйте, люди добрые!
– Мы ещё найдём тебя, – пообещали они и утекли в соседний вагон: пение старушки послужило для них сигналом.
А ко мне вместо них несмело подскочил сударь: благородство повадок выдавало в нём его – сударя – с головой. И он имел заступ за поясом – а значит, право зарыть меня, где мы только того пожелаем!
– Я всё видел, сударь, примите мои соболезнования, сударь, примите мои соболезнования. Примите же! Примите мой скромный дар в виде соболезнований! Вы ждали иного, признайтесь, сударь, честно, если вам знакомо это понятие – честь, вы ждали мешочка с золотыми дукатами? Да фиг тебе, перебьёшься! Не дождёшься! Не дождёшься! – так на мажорном аккорде закончил он свой трагический монолог.
Прослезившись, я ответил, что честен, потому что невинен.
– Скажите, сударь, видимо, вы – цуцундр? – не отставал от меня сударь, трижды сплюнув при слове «цуцундр» через левое плечо.
– Ещё какой. Хотите доказательств? – так отвечал я, давно привычный к тому, что физиономия моя не внушает людям доверие.
– Я верю, верю, – закудахтал сударь, подмигивая то мне, то – своему заступу. – Никак, зарыться желаете? Так я и понял. И денег, наверное, нет? А бесплатных зарывалушек не бывает! И разрывалушек не бывает бесплатных! Но я могу предложить вам работу, – он перешёл на шёпот. – Должность хорошая и престижная – цуцундр отпущения. Вас будут наказывать вместо других – поставят в угол, объявят выговор, распекут на планёрке, выпорют, в конце концов. «А что же истинные виновники?» – спросите вы. А они от угрызений совести будут повышать свою продуктивность невиданными ранее темпами – всё задумано тонко, осталось только тонко исполнить. Подработаете – и ко мне, а уж я-то вас обслужу!
– Достойная и нужная габота, – я согласился, сразу загоревшись, и тело моё снова зарумянилось от предвкушения публичной порки (и даже множества порок!). – Когда и где мне можно пгиступить?
Сударь благородными жестами одной руки указал мне где, а благородными жестами другой руки – когда; в этих его жестах сквозила гордость за меня и мою новую должность.
Но тело моё уже вновь побледнело, я передумал зарываться, ибо вспомнил о своём непогашенном долге: меня ждали в другом вагоне – в котором скрылись укорявшие, а также упрекавшие меня друзья. Я должен был доказать им, что я – не такой, я – не сволочь, я – не паскудник. И я вежливо отказался от контракта, который уже разложил передо мной сударь, но вагон покинуть не смог: меня окружил мужчина.
– Караул, караул, я сегодня утонул – не в болоте, не в реке, а в стакане молоке! – пел он задушевным голосом, изображая из себя хоровод. – Смотри, смотри, – вдруг зашептал он мне, резко оборвав пение.
И смотреть было на что.
– И эх-ха, и эх-ха, дорогами успеха! – так восклицала прекрасная, хоть и в годах дама, возложив с помощью двух добрых сударей свои белёсые в зелёных жилках ноги на поручни. – Налетай, пока даю!