Второй вариант
Шрифт:
— Давно.
— А вы не стесняйтесь, пройдите прямо домой, может быть, ее и дома-то нет?
Догадливый дяденька, но мне его догадки, словно черный валенок в душу. Я отвернулся от него, не ответив, не отреагировав. И он отошел, обиженный невежливым лейтенантом, которому посочувствовал. Мне от этого стало еще горше. И караул напротив подъезда показался ненужным, лишним, детским. И моя робость — излишней, даже если у нее уже был муж. Мало ли школьных товарищей нормально встречаются, здороваются, звонят друг другу?
Я оторвался от ограды и решительно зашагал вверх по улице
Щелкнул рычаг на том конце провода.
— Да-а!
Это ее «да-а». Она дома. Я молчу. Я еще ни слова не сказал. Но вижу, как меняется ее лицо. Сейчас она спросит: «Это ты?»
— Кто это? — И еще раз, уже шепотом: — Кто это?
— Ты замужем?
— Ты где?
— Почему ты замужем?
— Я иду к тебе. Где ты?
В трубку проник чей-то мужской голос. Он, верно, что-то спрашивал, она неясно отвечала. Затем произнесла, словно специально для меня, отчетливо и громко: «Да, он приехал».
— Жди меня там, — услышал я, и сразу короткие гудки.
«Жди меня там». Иду туда. Буду ждать ее там, где когда-то была единственная клумба с осенними цветами. Белые астры напоминали островок в кленовом, одетом в багрец, саду. И сторожиха с метлой, помнится, все поглядывала на меня с опаской: а не кинется ли этот подозрительный рвать цветы.
В садике пусто и голо. Клумба, уже высвободившаяся из-под снега, и теперь напоминала островок, только черный. Почернела и наша скамейка, на которой я вырезал когда-то букву «Д». Ее не было видно, потому что на скамейке лежал пропотевший насквозь снег с черными вытаявшими оспинами.
Отсюда видно школу, где я учился. На первом этаже была аптека, от аршинных букв и сейчас еще сохранились белые полосы. На втором — наша мужская школа. Тогда еще было раздельное обучение, и юные представительницы слабого пола лишь изредка появлялись в нашем мальчишечьем царстве, и тогда школьный зал веселел от белых передников.
Там мы и познакомились. Под Новый год девчонки из третьей женской пришли к нам на вечер. И она тоже — худенький очкарик с белым бантом...
Я смотрел в конец аллеи, стараясь угадать момент, когда она появится из-за поворота. Но появились суетливая бабушка и серьезный внук с лопаткой. Он тут же подбежал к скамейке и сосредоточенно стал разглядывать на снегу большие рубчатые следы, выдавленные чьими-то галошами.
— Здравствуй. — Она подошла совсем с другой стороны.
— Здравствуй, — ответил я.
Она была не такой, какой помнилась. И даже не потому, что на ней были незнакомые мне серое пальто и шапка из серого каракуля. Она изменилась в чем-то другом, пока для меня неясном.
— Почему ты замужем?
Она взяла меня под руку:
— Уйдем отсюда.
Было светло. Потом зажглись фонари. Потом ей стало холодно.
— Хочешь, пойдем к нам? — предложил я.
Возле дома она заколебалась.
— Я боюсь твоей мамы. По-моему, она всегда не любила меня...
Мать даже вида не подала, что удивилась. Хотя я уловил, как тревожно метнулись вверх ее брови и тут же сдвинулись к переносице.
— Проходите, проходите... Я сейчас.
Засуетилась, стала собирать на стол. А когда сели за самовар, уронила на колени руки, сказала:
— Вы уж извиняйте, Дина. Не готовая я к гостям оказалась...
Дина с любопытством разглядывала фототарелку на стене. Мать заказала ее с моей первой лейтенантской фотографии. Снимок был раскрашен самыми несусветными цветами.
— Похож? — спросила ее мать.
— Нет.
— Похож, — сказала убежденно и праведно.
Дина порозовела и даже стала улыбаться. После ужина вызвалась перемыть посуду, но мать не дала. Она долго не возвращалась с кухни, видимо, чтобы не мешать нам. Потом робко прошла в комнату, присела на краешек кровати. Дина почувствовала себя неловко, сказала:
— Мне пора.
Мы вышли в прихожую — узенький коридорчик, где двоим уже не развернуться. Я попросил:
— Останься.
Она покорно повесила, уже снятое с вешалки пальто. Мы прошли в кухню и встали там у окна. Я спросил:
— А что скажешь ему?
— Теперь все равно.
Город гасил огни. Постепенно темнели и окна напротив. Только в одном все металась и металась: по комнате женщина...
Я пытался представить, как все могло случиться. С трудом вспоминал ее слова там, в сквере, и позже, когда мы ходили по улицам и переулкам и зашли погреться в незнакомый подъезд. Она несколько раз начинала говорить о родителях, но как-то все сбивчиво и через силу. Но все же что-то выстроилось в моем сознании. Вроде бы они предостерегали ее: «Он младше тебя на год. А для женщины это существенная разница». «Зачем ты учишься в университете? Офицерши все равно не работают. Им некогда и негде работать»...
Потом была вечеринка на старой даче с камином. Он приехал позже всех — веселый и остроумный, взял в руки все застолье и покорил всех...
— Боже мой, все не то, — сказала в том, чужом, подъезде Дина, — не то, не то! — и продолжала; отвернувшись: — Дальше все покатилось, как с горы: И остановиться хочу, а не могу. Знаю, что надо остановиться, и нет сил. Очнулась — муж, квартира. И твои телеграммы. Братишка через день приносил их. Читай, говорит. Он всегда был за тебя... Я хотела уехать. Муж понимал все. Однажды сказал: «Кажется, мы допустили ошибку. Я не знал, что у вас серьезное чувство». Потом спросил, и даже не спросил, а сказал, что я хочу убежать к тебе. «А что из этого выйдет? Вы дружили больше трех лет, думаешь, он простит? »
Это я, значит, прощу или нет. Разве дело в «прощу»? Разве можно думать об этом, когда она стоит рядом, когда спокойно, грустно и сладко — все вместе? И бедненькая моя мама притихла в комнате, не зная, о чем и думать.
Я взглянул на Дину и увидел, что она плачет. Лицо спокойно, а слезы катятся. Странно так, с полуулыбкой на губах. Придвинулась ко мне, сцепила пальцами мои пальцы.
— Лень, ты помнишь? Мы вот так же стояли у окна. А прямо перед окном — папина рябина. За ней горели две лампочки. И ты сказал: «Дерево с глазами». Потом их сторож выключил, а ты: «Дерево спать захотело». Помнишь?