Вяземский
Шрифт:
Старые друзья… Простившись с Карамзиным, Вяземский и Жуковский вместе шли по мокрой от дождя Рамповой аллее в Царском Селе. Добрели до кахульского монумента. И оба одновременно вспомнили: «В тени густой угрюмых сосен / Воздвигся памятник простой. / О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен! / И славен родине драгой!.». Вспомнили, как читал Василий Львович стихи своего странного племянника, как трепетали оба, слушая строфы о Бородине, пожаре Москвы… Как знакомились с племянником здесь, в лицее… Десять лет назад. Племянник заперт в Михайловском, дядя, состарившийся и растерявший былую славу, доживает свой век в Москве.
Жуковский в придворном мундире, расшитом золотом. На пальце блестит перстень с вензелем императора, на шейной ленте — новенький крест Святого Владимира III степени. С июля 1824 года Жуковский — наставник семилетнего великого князя Александра Николаевича и весь в педагогических занятиях: как ни зайдешь к нему, составляет планы, чертит с линейкою генеалогические таблицы, перечитывает древнюю историю, географию, даже арифметикой занялся. Сочинил прелестную
Несмотря на разность, на придворное положение Жуковского, на все опасения, которые Вяземский теперь уже в лицо ему высказал, им было вдвоем хорошо; может быть, и вправду Жуковский своим присутствием давал князю понять — не гибнет душа при дворе, можно быть здесь честным человеком, себе не изменять и оставаться поэтом. Ведь занятия с великим князем для Жуковского тоже поэзия… На каком-то вечере Василий Андреевич вдруг тронул Вяземского за рукав: «Подожди здесь» — и скрылся в толпе, а потом появился уже не один, с ним был высокий молодой человек с печальными глазами и суровыми складками у губ.
— Евгений Баратынский…
Изгнанный из Пажеского корпуса, Баратынский служил солдатом в Финляндии и лишь недавно стараниями Жуковского был произведен в прапорщики. Его поэмы «Финляндия», «Пиры» и совсем недавняя «Эда» гремели в петербургских литературных кругах. Вяземский сразу же взял для публикации в «Телеграфе» «Запрос Муханову» и «Веселье и горе» Баратынского. Они заговорили о чем-то, но Баратынский смущался и отвечал невпопад и скупо. Вяземский пригласил его запросто в Москву или Остафьево… Так он обрел одного из лучших своих друзей.
4 июля Вяземский выехал в Ревель. В полутора верстах от Нарвы можно было видеть водопад на реке Нарове, что делит пополам эстонскую Нарву и русский Ивангород. Водопад невелик, но Петра Андреевича зрелище ревущей водной стихии поразило — он долго стоял над обрывом, обдаваемый водяной пылью, оглушенный шумом падающей воды… Не усмирить ничем — напрасно воздвигать плотины на пути водопада… Сам по себе, странно смотрится посреди чинной эстляндской природы, словно бразильский посланник на московском балу… Вот так же любовь возникает — внезапно, тихим ручейком, и вдруг низвергается с ревом, ни увернуться, ни остановить… Терзает душу, где родится, и преображается в самое себя… «Кипучая бездна огня», — сказал Козлов о Байроне. А здесь — кипучая водяная бездна… И еще он, Вяземский, — водопад. Такой же своенравный, неподчиненный никому, грохочет в виду молочно-кисельных струй русской словесности… Как это у Жуковского: «Славянка тихая, сколь ток приятен твой… Ручей, виющийся по светлому песку…» Ну, Жуковскому ручьи ближе…
Несись с неукротимым гневом, Мятежной влаги властелин! Над тишиной окрестной ревом Господствуй, бурный исполин! Жемчужного, кипящей лавой, За валом низвергая вал, Сердитый, дикий, величавый, Перебегай ступени скал! Дождь брызжет от упорной сшибки Волны, сразившейся с волной, И влажный дым, как облак зыбкий, Вдали их представляет бой. Все разъяренней, все угрюмей Летишь, как гений непогод; Я мыслью погружаюсь в шуме Междуусобно-бурных вод. ... Противоречие природы, Под грозным знаменем тревог, В залоге вечной непогоды Ты бытия приял залог, Ворвавшись в сей предел спокойный, Один свирепствуешь в глуши, Как вдоль пустыни вихорь знойный, Как страсть в святилище души. Как ты, внезапно разразится, Как ты, растет она в борьбе, Терзает лоно, где родится, И поглощается в себе.Конечно, он помнил и державинский «Водопад», «где все дышит дикою и ужасною красотою», не мог не помнить… Набрасывая карандашом в тряской карете две первые строфы, радовался — фонтаном, водопадом забили снова стихи!.. Достаточно было сменить обстановку, повидать друзей, в дорогу выбраться… Он решил, что доработает стихотворение уже по приезде.
Поселился князь в Екатеринентале, предместье Ревеля. Это место принадлежало когда-то Петру Великому, который назвал его в честь жены. Здесь были прекрасный парк с фонтанами и скульптурами и небольшой изящный дворец, выстроенный итальянским архитектором Микетти и похожий на петергофские парадизы. Сам Ревель — маленький, как старинная картинка, с черепичными крышами, ратушей и соборами — особенно нравился князю прямой, с уходящим в небо скелетом сгоревшей пять лет назад колокольни храм Святого Николая; там хранилось без погребения набальзамированное тело герцога де Кроа, генерал-фельдмаршала русской службы, взятого шведами в плен лет сто двадцать назад… И море… Не близость моря, как в Петербурге, не Нева с множеством Невок и Пряжек,
Началось лечение морскими купаньями. «Сам байронствую, сколько могу, — делился Вяземский впечатлениями. — Ныряю и прядаю! Здесь есть природа, а особливо для нас, плоских москвичей». Тем летом в Ревеле хватало русских отдыхающих: Багреевы, Шеншины, Обресковы… И вот сюрприз — гостило там в полном составе семейство Сергея Львовича Пушкина, отца поэта. Сам Сергей Львович, вечно чем-то обиженный и недовольный, Вяземского не интересовал. А вот старшая сестра Пушкина Ольга Сергеевна, «премилая девочка», «милое, умное, доброе создание», ему понравилась. Заочно они были уже с полгода знакомы и переписывались. Еще понравилась курортница Дорохова — «белокурая вакханка», «виноград на снегу»… Они заключили тройственный союз, совершенно безгрешный, как уверял Вяземский жену… Во время прогулок по Ревелю и окрестностям князь и Ольга Сергеевна, конечно, обсуждали положение, сложившееся в семье Пушкиных; это имело значение не столько семейное, сколько литературное и общественное, и Вяземский был введен в круг забот как равный. А дело заключалось в том, что внезапный приезд Пушкина в Михайловское в августе 1824 года страшно напугал его отца, который готов был стать соглядатаем — следить за сыном, вскрывать его письма… Произошло объяснение. «Голова моя закипела, — писал Пушкин Жуковскому. — Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю все, что имел на сердце целых три месяца… Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить». Пушкин просит друзей спасти его, хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем… Сергей Львович распространял слухи, что Александр плохо влияет на сестру, брата Льва… Ольга Сергеевна, однако, приняла сторону брата и хотела остаться с ним в ссылке; лишь по его просьбе она уехала из Михайловского.
Вяземского эта история взволновала чрезвычайно. Он сразу же начал предпринимать попытки вытащить друга из глуши. «Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина, — еще в августе 1824 года писал он Тургеневу. — Он от нее отправился в свою ссылку; она оплакивает его, как брата… Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека? Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями… Неужели в столицах нет людей более виновных Пушкина? Сколько вижу из них обрызганных грязью и кровью! А тут за необдуманное слово, за необдуманный стих предают человека на жертву… Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревню на Руси? Должно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина! В его лета, с его душою, которая также кипучая бездна огня (прекрасное выражение Козлова о Бейроне), нельзя надеяться, чтобы одно занятие, одна деятельность мыслей удовольствовали бы его.,. Признаюсь, я не иначе смотрю на ссылку Пушкина, как на coup de grace [37] , что нанесли ему. Не предвижу для него исхода из этой бездны. Неужели не могли вы отвлечь этот удар?»
37
Смертельный удар (фр.).
Нет спору, возмущение Вяземского вполне объяснимо и понятно. Но, как это ни парадоксально, оно неглубоко. Видно, что Вяземский не верит в Пушкина, не считает его «богатырем духовным», не понимает, что его ссылка может дать миру новые гениальные творения. Жуковский оказался куда прозорливее: он уговаривал Пушкина не отчаиваться и трудиться…
Это письмо к Тургеневу интересно и мыслями Вяземского по поводу воздействия (точнее, невоздействия) пушкинской поэзии на общественную жизнь России. Доказывая, что ссылка Пушкина бессмысленна и никому не нужна, князь с усталой и едкой разочарованностью пишет: «Скажите, ради Бога, как дубине Петра Великого, которая не сошла с ним в гроб, бояться прозы и стишков какого-нибудь молокососа?.. Она, православная матушка наша, зеленеет и дебелеет себе так, что любо! Хоть приди Орфей возмутительных песней, так никто с места не стронется! Как правительству этого не знать? Как ему не чувствовать своей силы? Все поэты, хоть будь они тризевные, надсадят себе горло, а никому на уши ничего не напоют. Мне кажется, власти у нас так же смешно отгрызаться, как нашему брату шавке смешно скалить зубы». Как непохожи эти слова на пламенные варшавские филиппики пятилетней давности!..