Вышли из леса две медведицы
Шрифт:
Мама и папа велели Могучему Быку поднять дерево еще немного повыше, а потом направили шелковицу точно в центр телеги, и добавили туда земли, чтобы она покрыла все корни, и стали поливать ее до тех пор, пока из телеги не начала отовсюду капать вода и дерево само сказало:
— Хватит, мне уже довольно, мне хорошо!
— Теперь ты понимаешь, Дедушка Зеев? — спросили папа и мама. — Завтра тебе уже не придется расставаться со своим любимым деревом.
Ты поедешь вместе с ним на телеге в школу.
Наутро Дедушка Зеев сам запряг Могучего Быка в телегу, влез в нее и сел рядом с деревом, потом взял в руки вожжи и сказал маме и папе:
— Привет, родители, я поехал.
А Могучему Быку крикнул:
— Вперед!
И
На улице было много детей, все на пути в школу.
Этот ехал на осле, а тот на велосипеде, этот шел пешком, а того несли на плечах, одни шли медленно, а другие быстро, а Дедушка Зеев ехал в телеге, запряженной Могучим Быком, и в ней росло настоящее живое дерево.
Когда они въехали во двор школы, Дедушка Зеев остановил телегу прямо напротив окна своей классной комнаты, а потом вошел в класс и сел у окна прямо напротив своей шелковицы.
Целый день он учил стихи и песни, и рассказы, и цифры, и буквы, и знаки препинания, а также «плюсы» и «минусы», и весь день он был хорошим и внимательным учеником.
Но когда учитель не видел, он улыбался в окно своему дереву, а когда Могучий Бык закрывал глаза и зевал от скуки, потому что быки скучают больше, чем все остальные животные и люди, он протягивал руку в окно, и гладил его по носу, и шептал ему:
— Не спи, Могучий Бык, учись вместе со мной, потому что учиться — это очень важно.
На большой перемене поел Дедушка Зеев питу с сыром и маслинами, потому что именно это он любил есть, а Могучему Быку он дал сена, потому что это то, что любят есть большие быки.
А тот навоз, что Могучий Бык произвел, когда поел, он спрятал в земле под своим деревом, потому что это то, что любят есть деревья.
А после уроков Дедушка Зеев опять взобрался на свою телегу, сел под своим деревом, сказал Могучему Быку:
— Вперед! — и вернулся домой.
Так у них теперь проходили день за днем: Дедушка Зеев учился, не давая себе лениться, шелковица росла и давала плоды и тень, а Могучий Бык от многих чесаний носа и охапок сена вырос так, что превратился из Могучего в Громадного, и не просто Громадного, а Громаднейшего из Громадных, и больше не засыпал на уроках, а слушал учителей, и выучил все буквы, и знал все цифры, и стал быком Дедушки Зеева, и Дедушка Зеев любил его больше всех остальных быков.
Глава девятая
— Я вспоминаю: летний вечер, развороченная постель, его левая рука под моей головой, а правая обнимает меня, или наоборот, решите сами, какое наоборот вы выберете, и я читаю ему стихотворение Бялика «Возьми меня под свои крылья». Вам смешно? Это было у нас что-то вроде обычая. Эйтан многое пропустил в школе, и я помогала ему залатать дыры. Я читала ему, показывала репродукции знаменитых картин, а с этим Бяликом вообще произошла смешная история. Эйтан, который школьником удирал со всех уроков литературы, вдруг загорелся этим стихотворением, особенно двумя словами: «Будь мне». Это интересно, и это я говорю вам как учительница, интересно, какая мелочь может увлечь человека, у которого никогда не было никакого интереса ни к искусству, ни к литературе, ни к поэзии. Но почему-то именно эту пару слов, самых поэтичных и, честно сказать, самых туманных в этом стихотворении, он воспринял с пылким энтузиазмом.
— Что, оно так и было написано, когда нам преподавали этого Бялика в школе? — спросил он.
— Да.
— Не может быть. Это ты сейчас добавила.
Наши уроки литературы проходили в кровати, естественно. «Мы двое, ты и я, — говорил он, — зе ту оф ас, две голые в кровати и с Бяликом притом». Но я читала ему и других поэтов. «Этот Альтерман мне нравится, — говорил он. — У него часто появляется буква „э“. И с Ионой Волох я тоже встретился бы с удовольствием». Но что до Бялика и его «будь мне», то именно к этому выражению Эйтан почему-то прилип и именно его он себе присвоил и начал употреблять по любому поводу и в любом смысле. Вместо «скажи мне», или «обними, поцелуй, погладь, коснись меня» он говорил «будь мне». Я не уверена, что Бялик имел в виду именно это, но в нашем обиходе «будь мне» стало означать — сделай мне приятно и хорошо, на сердце, в душе и в теле. Будь мне. Увлеки меня, укачай меня или свяжи меня, и вообще — делай со мной все, что твоей душе угодно. Покажи, что ты любишь меня, что ты понимаешь мою любовь, и объясни, только объясни медленно и точно, как именно ты ее понимаешь. И еще — что у нас есть наше «вместе», наше «друг для друга», не просто мужчина для себя и женщина для себя, но именно «ты будь мне» и «я буду тебе», и не только в повелительном наклонении и в будущем времени, но и в настоящем: «я есть тебе, ты есть мне». «Кстати, слово „любовь“, — удивил он меня однажды, — нужно писать: „л-ю-б-о-г“. Это ближе к Всевышнему». Ага, я уже вижу по вашим глазам, что кое-что проникает даже сквозь ваши гендерные заборчики! Я опытная учительница, уж я-то знаю, как понимание отражается в глазах…
Я помню: однажды я показала ему изображения трех женщин — леонардовской Моны Лизы, боттичеллиевской Венеры и гойевской Махи — точнее, четырех, потому что у Гойи есть Маха одетая и Маха обнаженная.
Он посмотрел на них беглым взглядом и сказал:
— Живопись меня не интересует.
Я сказала:
— Кто говорит о живописи, Эйтан? Посмотри на них, как мужчина смотрит на женщину. С кем из них ты бы лег в постель? С кем ты бы пошел погулять?
О Моне Лизе он сказал так:
— Эта, наверно, считается красивой, но она ничего не излучает. Она из тех красоток, которые не волнуют.
О Венере Боттичелли:
— Голова красивая, но ноги очень печальные.
А о Махе Гойи:
— Сексуальная уродина, ничего не скажешь. Рожа, как жопа, но по части секса обеим предыдущим даст фору. Сверкает, как солнце в простынях, так и сияет из своей постели. И голая, и одетая. Интересно, какую из них он рисовал сначала, а какую потом, что он ей сказал после первого рисунка: «Оденься» или «Разденься»? Но в общем, — заключил он, — вся эта твоя живопись не поспорит с красотой раскрытого граната «уандерфул» на белой тарелке под солнцем…
— Насчет сорта граната ты прав, — сказала я, — но сказано это не о раскрытом гранате на белой тарелке, а о красных зернах граната в серебряном стакане, и не на солнце, а между солнцем и тенью [46] .
— Как скажешь. Это ты у нас тот, кто знает. А я у нас буду воспитанный мальчик и промолчу.
Я засмеялась:
— Ты просто не понимаешь, о чьей красоте я говорю. Экий ты у нас плебей и невежда.
Я уже говорила вам: он не слишком много читал. Не из тех, с кем можно поговорить о хорошей книге, пойти в театр или на выставку. Но он так лучился, что люди тянулись к нему, как мотыльки к огню. Только, в отличие от тех несчастных мотыльков, в его огне никто не сгорал. И если вы спросите меня, то и вся история Эйтана — это история огня. Сначала — свет и доброе тепло, потом — угасание, темнота и холодный пепел, а затем — новая вспышка. Ну, не важно. Вы только не думайте, будто я целыми днями тем и занималась, что пыталась приобщить его к искусству и поэзии. Куда чаще это он забавлял меня своими дурачествами — всякими подражаниями, представлениями, неожиданностями. Мы с Довиком тоже любим подражать, но мы подражаем людям, а Эйтан подражал и животным, причем не столько их голосам, сколько в основном их лицам и движениям и даже чему-то совсем неживому. Например: «Сейчас я тебе покажу письменный стол, на который пролили куриный бульон». Или: «Это морда пуделя, который провалился на экзамене на вождение грузовика».
46
Намек на талмудическое описание рабби Иоханана бен Нафха: «Кто хочет понять красоту рабби Иоханана, пусть возьмет гравированный серебряный стакан, и наполнит его зернами красного граната, и украсит его сверху красной розой, и поставит между солнцем и тенью, и это и есть сияние красоты рабби Иоханана» (трактат «Баба Меция»),