Выстрелы в Сараево(Кто начал большую войну?)
Шрифт:
Я прошу дать мне возможность защищаться от клеветы белых.
А. Верховский.
14 апреля 1931 года.
18 июля 1931 года приговорен коллегией ОГПУ к расстрелу (приговор заменен десятью годами заключения). Дважды объявлял голодовку, требуя пересмотра дела. В Ярославском изоляторе особого назначения написал ряд военно-научных работ. Статью об опыте русско-японской войны нарком обороны Ворошилов направил Сталину с предложением освободить автора, что и было сделано в сентябре 1934 года. В письме Ворошилову так описывал пережитые испытания:
Товарищ народный комиссар!
Я
Я повторяю в этом докладе то, что мной письменно сообщалось начальнику Особого отдела ОГПУ и прокурору СССР в 1933 году.
2 февраля 1931 года во время служебной командировки в купе поезда на меня сзади набросились четверо граждан в штатском. Предполагая нападение бандитов, я стал кричать, звать на помощь. Только тогда мне предъявили ордер об аресте. Меня высадили из поезда в Воронеже, и здесь два следователя— Николаев и Перлин — в течение трех недель по очереди вели допрос с короткими перерывами на еду и сон. Они довели меня до того, что я давал показания в состоянии крайнего переутомления, плохо понимая окружающее.
Допрос был построен так. Мне было сказано, что моя вина перед советской властью обнажена со всей неопровержимостью. Если же я буду запираться, я буду расстрелян, а моя семья разгромлена. Если же я сознаюсь, то могу ждать снисхождения. На мое заявление, что мне не в чем сознаваться, мне наводящими вопросами дали канву того, что я должен, по мнению следователя, показать:
1. Я будто бы пришел в Красную Армию в 1919 году как враг, подготавливающий взрыв ее изнутри. Для этого я группировал все время около себя контрреволюционное офицерство;
2. Кафедра тактики Военной академии якобы была моим штабом, в котором я разработал план восстания в Москве на случай войны в дни мобилизации;
3. Это давалось мне в связи с якобы существующей у нас трудовой Красной Армией;
4. Для политического обеспечения я связывался в бытность мою в Генуе в составе нашей экспедиции в 1922 году с английским генеральным штабом;
5. В бытность мою начальником Северо-Кавказского военного округа (СКВЮ) будто бы я подготавливал восстание на Северном Кавказе;
6. Все это я делал одновременно, вредительствуя где только было можно.
Я считал, что все это обычный прием следователя и просил его перейти к настоящему разбору обвинения, а для этого предъявить мне обвинение и заслушать мои объяснения. В этом мне было отказано. Тогда я отказался давать показания по этим вопросам. В ответ на это следователь Николаев приказал снять с меня знаки военного отличия и сказал, что мое присуждение к расстрелу решено. Я был вызван к уполномоченному представителю ОГПУ и тот подтвердил бесспорность моей вины, сообщил мне от имени коллегии ОГПУ, что если я стану на колени перед партией, строящей социализм, и «сознаюсь», то меня ждет 3–4 года тюрьмы в наилучших условиях. Если же я буду «запираться», то меня расстреляют, как Мека и Пальчинского [224] .
224
Мек — имеется в виду барон фон Мекк Николай Карлович (1863–1929) — один из пионеров автомобилизма и автоспорта России, председатель общества Московско-Казанской железной дорога (до 1917); масон.
Пальчинский Петр Иоакимович (Акимович) (1875–1929) — экономист, политический деятель; масон. Мекк и Пальчинский были расстреляны по делу Промпартии в мае 1929 года по постановлению Коллегии ОГПУ.
После моего отказа меня перевели в Москву и установили следующий режим: одиночная камера, без прогулок, без всякого общения с родными, без чтения и каких-либо занятий, мыл уборную и параши под окрики надзирателей, заставлявших меня по нескольку раз переделывать дело.
Вызовы к Николаеву, издевавшемуся надо мной, ругавшемуся площадными словами и требовавшему дачи показаний.
Он обещал согнуть меня в бараний рог и заставить на коленях умолять о пощаде, если я буду упорствовать. Если же я дам показания, то режим будет немедленно изменен. Так длилось 11 месяцев. Лишь одно облегчение было сделано: через 5 месяцев дали читать.
Кроме Николаева меня вызывали следующие руководители ОГПУ: Иванов, Евдокимов, Дейч и, наконец, председатель коллегии т. Менжинский.
На мое заявление т. Иванову, что такое ведение следствия незаконно, он мне заявил: «Мы сами законы писали, сами и исполняем!». На мою просьбу ко всем этим лицам предъявить обвинение и дать мне возможность защищаться, ответа не последовало. Даже не проводили очные ставки с теми, кто меня оговорил, мне все они отвечали, что моя вина в их глазах очевидна и мне остается одно: либо давать показания, либо готовиться к расстрелу.
В камере три раза посещали меня представители прокуратуры, которым я делал заявления о том, что следствие ведется так, что правду выяснить оно не может. Однако прокуратура не находила нужным даже выслушать меня. По всему ходу следствия становилось совершенно ясно, что никто не интересуется совершенно правдой и что меня хотят насильно заставить дать ложные показания.
Если к этому прибавить сознание полной беззащитности и внушаемого следствием убеждения, что партия требует от меня дачи этих ложных показаний во имя каких-то неведомых целей, то станет ясно, что заставило целый ряд лиц, которых следствие связало в одно со мной дело, дать ложные показания и оговорить меня.
В ходе следствия я пошел по линии компромисса, чтобы, как я думал, спасти от разгрома семью, но я не мог пойти на то, чтобы объявить себя врагом советской власти и партии, в то время когда я после длительного периода наблюдений и большой работы над собой незадолго до ареста подал заявление о приеме меня в партию.
После 11 месяцев следствия во внутреннем изоляторе ОГПУ меня перевели в Ярославль в изолятор особого назначения. Я был посажен в одиночку, лишен всякого общения с семьей и даже с другими заключенными. Тюремный режим был нарочно продуман так, чтобы обратить его в моральную пытку. Запрещалось все, вплоть до возможности подойти окну, кормить птиц и даже петь хотя бы вполголоса. В тюрьме были случаи сумасшествия, повешения и т. п.
Время от времени приезжал следователь и давал понять, что все изменится, «если у меня будет что-нибудь новое».
За два года моим родным удалось добиться только двух свиданий. В феврале 1933 года я объявил первую голодовку. Через 5 дней приезжавший следователь сообщил, что выдвинутые мной требования о пересмотре дела, предъявлении мне обвинения и даче возможности защищаться так, как это предусмотрено нашим УПК (Уголовно-процессуальным кодексом), будут исполнены.