Взятие Вудстока
Шрифт:
Еще через несколько недель я, увидев у бассейна Теннесси, присел с ним рядом. Он выглядел подавленным, и я спросил, что у него стряслось.
– Пишу пьесу, а она ну никак не идет. Ненавижу ее. Уверен, критики живого места на мне не оставят. Я все переписываю ее, переписываю. Выпить не хочешь? – и он протянул мне термос, наполненный смешанным с бренди кофе.
– А как Тру? – спросил я. – В тот раз он еле–еле выбрался из моей квартиры.
– О чем ты? – спросил Теннесси. – Как это Тру попал в твою квартиру?
Из дальнейшего нашего разговора выяснилось, что о случившемся всего
В то время я не знал многих подробностей жизни двух этих писателей – подробностей, которые хорошо известны сейчас благодаря многочисленным биографиям и фильмам о них. Впрочем, что касалось меня, Теннесси и Трумен страдали от тех же самых недугов, что угрожали разрушить и мою жизнь. Быть геем означало для человека, что где–то в глубине его души, в жизненно важном центре, который представлялся ему самой уязвимой точкой подлинной его личности, крылось едва ли не врожденное ощущение собственной преступности.
В тот период истории жизнь большинства геев, как бы талантливы они ни были, складывалась трагически. И хотя тому могло иметься множество причин с гомосексуальностью никак не связанных, большинство этих людей были лишены возможности найти исцеление или спасение в долгой и прочной любви. А ее альтернатива – промискуитет, ненависть к себе, спиртное и наркотики – хоть и давала недолгое избавление от всех бед, вела, как правило, к саморазрушению, как то и случилось с Теннесси Уильямсом и Труменом Капоте.
Впрочем, неразборчивыми в связях были далеко не все, как не все и кипели от гнева. На самом деле, многие геи и лесбиянки поддерживали долгие, наполненные любовью и преданностью отношения. Многим удавалось преодолеть гомофобию и найти любовь – любовь к себе, и любовь к другому человеку. Однако и эти отношения, какими бы прекрасными они порою ни были, приходилось держать в тайне. И когда один из партнеров заболевал или умирал, тот, кто оставался жить, не имел никаких законных прав на наследство. Любовь гомосексуалистов друг к другу чистой попросту не считалась.
Нас ненавидели за то, что мы казались сексуально привлекательными людям одного с нами пола. Само наше существование считалось никчемным, а иногда и опасным. И слишком многие из нас, в том числе и я, соглашались с приговором, гласившим, что в некотором смысле мы – недочеловеки и потому не имеем полного права жить на свете.
То есть, соглашались до той пятничной ночи июня 1969 года.
Поначалу это была самая обычная ночь – очередная пирушка в баре «Стоунволл Инн». Все шло хорошо примерно до часа двадцати ночи, когда один из барменов вскочил на стойку и закричал: «Эй, копы идут! Быстро разбирайте женщин и танцуйте с ними. Никаких однополых танцев, никаких!», после чего бармены похватали свои деньги и дали деру через заднюю дверь.
Помню, сначала я услышал как где–то в помещении бара разбилась об пол пивная бутылка. А затем из становившегося все более громким бедлама донесся чей–то голос: «Хватит этим свиньям допекать нас! Не пустим их в бар! Хрен им, сегодня мы будем драться!».
Я пришел в ужас. Такого никогда еще не случалось. К облавам мы привыкли – знали их порядок и сопротивления ни в коем случае не оказывали. А тут в воздухе вдруг запахло революцией. Словно какое–то облако возбуждения и ярости опустилось на весь бар, и я ощутил, как во мне разгорается гнев. Я подбежал еще с двумя посетителями к входным дверям, и мы задвинули железные засовы, на которые они запирались изнутри. Следом несколько человек подтащили к ним музыкальный автомат, напрочь заблокировав вход. К ним тут же присоединились и другие, начавшие заваливать двери столами и стульями. Копы были уже снаружи, там сверкали маячки патрульных машин, завывали сирены. Полицейские ломились в двери, грозясь арестовать всех нас, если мы их не впустим.
И тут кто–то проорал: «Нас здесь больше, чем их! Давайте выбьем из них дерьмо!» – и такого я тоже еще ни разу не слышал. Для нас пришло наконец–то время померяться силой с копами.
Гнев мой разгорался все пуще – страшный гнев, копившийся и нараставший многие годы. Я и сам себе не поверил, услышав вдруг, что кричу: «Выйдем на улицу и перевернем их гребанные машины!»
Каждый из нас вдруг завопил во всю силу своих легких. Мы раскидали устроенные у дверей баррикады и выскочили на Кристофер–стрит. И только тогда увидели, что поджидают–то нас всего–навсего две патрульные машины и четверо, а может быть, пятеро полицейских.
Оказавшись на улице, мы взялись за руки и начали скандировать: «Власть геям! Власть геям!». Поначалу никакой драки не было, но затем один из копов схватил коротко остриженную лесбиянку и поволок ее к полицейской машине. Она отчаянно упиралась, крича: «Власть геям! Власть геям!». Вот тогда и началось настоящее светопреставление.
Поднялся страшный крик. Мы разорвали наши ряды, несколько человек бросилось к одной из машин, раскачали ее и завалили набок. Восторг, который я испытал, перевернув полицейскую машину, придал мне такие силы, каких я прежде за собой не знал. Видимо, то же самое чувствовали и все, кто меня окружал. Готовые сражаться, мы полными яростной силы глазами уставились на копов. И копы перепугались. Они вызвали подкрепление и вскоре подъехали новые полицейские – в фургончиках и патрульных машинах с мигалками и сиренами.
Одни из нас принялись вытаскивать из «Стоунволл» стулья и метать их в копов. Другие щвырялись бутылками, камнями, палками, подобранными в расположенном через улицу от «Стоунволл» Шеридан–парке, кто–то просто кидался мелкой монетой. Копы лупили людей дубинками, бросали в свои машины.
А затем в Шеридан–парке показалось несколько сот неизвестно откуда взявшихся геев и лесбиянок, и все они были готовы схватиться с копами. Некоторые запрыгнули на капоты машин и начали хором скандировать требование, чтобы сюда немедля явился мэр, а то всем хуже будет. Мы уже готовы были захватить Гринич–Виллидж.