Взятие Вудстока
Шрифт:
В итоге, я пошел к управляющему банка и попросил его об отсрочке.
– Сейчас дела идут плохо, – сказал я ему. – Но летом все оживится. Дайте мне время до конца сезона, и я смогу заплатить по закладной.
Ладно, ответил он. Банк подождет до конца лета, но не дольше.
Мы с папой покрасили наши строения, придав им вид по возможности нарядный – возможность эта, если учесть состояние, в котором находился мотель, была отнюдь не велика. Уик–энды обратились для меня в сущий ад тяжелого физического труда и постоянных тревог. Временное облегчение я получал лишь воскресными вечерами, когда садился в мой «бьюик» и мчал в Гринич–Виллидж. Добравшись до него, я отправлялся прямиком в садо–мазо–клуб, надеясь, что хорошая порка изгонит хотя бы некоторых из одолевавших меня демонов.
5. «Стоунволл» и семена свободы
Бар
Время от времени мы начинали петь, особенно если звучала запись Джуди Гарланд. Неделю назад Джуди умерла в доме, который она снимала в Лондоне. И именно в этот день, всего за несколько часов до того, как мы собрались в баре, тело ее было предано земле. Для геев смерть Джуди была равноценна утрате члена их семьи – достойного человека, относившегося к ним с любовью и пониманием, которых мы никогда не знали и всегда жаждали. Джуди была воплощением трагического противостояния миру, слишком хорошо знакомого каждому гею. Ее пронзительный крик, мучительная радость, пропитанный наркотиками пафос трогал нас так, как способны были тронуть лишь очень немногие исполнители. Она пела о нашей боли. Отвага Джуди показывала нам, как надлежит справляться с жизнью. А теперь ее не стало. И каждый, кто находился той ночью в харчевне «Стоунволл Инн», глубокой нише в стене на улице Виллидж–Кристофер, испытывал гнев, и у каждого было тяжело на сердце.
Стояла ночь с пятницы на субботу, конец июня. Обычно я уезжал по пятницам в Уайт–Лейк, однако на сей раз решил остаться в Нью–Йорке и провести эту ночь в разгуле, а, может быть, и пьянстве. Джуди хотела, чтобы мы пели и радовались жизни. И на уме у меня было только одно: напиться до одурения, повеселиться и, быть может, найти для себя кого–нибудь в одном из темных углов «Стоунволл Инн».
В предыдущее воскресенье я бежал из Уайт–Лейка, точно человек, спасавшийся от явившегося из его прошлого призрака. Конечно, бежал я от себя, а вернее сказать, от грозы, обещанной мне кредиторами и кармой, коим предстояло вскоре проглотить наш мотель, будущее моих родителей, десять лет моей жизни, заработанные мной за десять лет деньги и трогательную сказочку о том, что я смогу спасти родителей от последствий их самоубийственной бестолковости. И о чем только я думал? Голди была права! Они вознамерились погубить и себя, и всех, кто с ними связан. О да, призрак, подобно тому, что явлется перед Ханукой – старый раввин и, разумеется, в черном костюме и шляпе, с длинной бородой и пейсами – вот сейчас он выскочит из–за угла банка, поднимет высоко в воздух здоровенную ступню и раздавит меня, вместе с моим «бьюиком». «Тебе следовало стать раввином, Элияху! – я словно слышал, как он произносит эти слова перед тем, как обратить меня в лепешку. – Думаешь, ты учился в иешиве для того, чтобы рисовать дурацкие плакатики и сдавать в мотеле комнаты без телевизоров?». И я почти видел, как раввины из моей иешивы согласно кивают головами.
Конечно, это были преступления мелочные, те, что плавали на поверхности, бросаясь в глаза лишь тогда, когда я не вглядывался в самую суть вещей. В глубине же души я знал: вся моя жизнь идет прахом. Я проклят за то, что я гей.
И лишь когда я увидел величественный силуэт Манхэттена, испарина, покрывавшая мой лоб, начала подсыхать. Этот изумрудный город с его всепрощением и длинной чередой каменных фаллосов, каким–то образом позволял мне мириться с собой. Даже ритм моего дыхания менялся, когда я видел самый большой из всех член – Эмпайр Стэйт Билдинг.
В Уайт–Лейке я был лузером, шлимазлом, не знающим покоя тайным геем, живущем в вечном страхе разоблачения. А на Манхэттене я был преуспевающим дизайнером по интерьерам, видным членом НОДИ (Национального общества дизайнеров по интерьерам) и преподавателем Хантер–колледжа. Я входил в авангардистское сообщество дизайнеров, живописцев, фотографов, актеров и писателей, которые формировали вкусы всей Америки. И хотя обычные мужчины и женщины, заполнявшие улицы Хьюстона, Феникса или Пеории, могли этого и не сознавать, практически все, что люди считали модным и определяющим новые тенденции, создавалось либо под влиянием геев – дизайнеров и художников, живших по большей части в Нью–Йорке или Сан–Франциско, – либо непосредственно ими. Даже те тенденции, которые устанавливались мегазвездами вроде Мадонны, панк–рокерами или молодыми людьми в «готическом» макияже и одежде, даже они происходили из одного и того же источника: творческого потенциала геев, многие из которых впервые формулировали идеи новой моды в садо–мазо–клубах больших городов.
Наша жизненная энергия питала собой каждое художественное и творческое начинание. Возьмите любую сферу искусства – прозу, драматургию, поэзию, живопись, сцену, дизайн – и вы найдете среди тех, кто внес революционный вклад в ее развитие художников–геев. На самом деле, это верно в отношении практически любой значительной сферы человеческой деятельности, включая бизнес и науку. Ирония состоит в том, что при всей любви американцев к достижениям геев, самих этих художников и изобретателей они ненавидели.
История – это рассказ о том, как большинство угнетало меньшинство, то или иное. В Америке середины двадцатого века две худших доли, какие могли выпасть человеку, состояли в том, чтобы родиться либо геем, либо чернокожим, и многие полагали, что быть геем – было хуже.
В 1950–х и 60–х медицина считала гомосексуальность формой душевного расстройства. Психиатры относились к ней как к болезни, которую можно «излечить» с помощью фрейдистского анализа, гипнотерапии или, если все это терпело неудачу, электрошоковых «процедур». Психоаналитикам хотелось уверить нас, что гомосексуальность есть отклонение от нормы, объясняющееся условиями, в которых мы росли, – психическое расстройство, порожденное неправильными отношениями с отцами и матерями. Я соответствовал этим представлениям в совершенстве – как, впрочем, и все мои «нормальные» друзья. На самом–то деле, я не знал ни единого гея или «нормального» человека, чье детство не было так или иначе изгажено. И тем не менее, принадлежность к геям это, как уверяли нас психотерапевты, расстройство, которое может быть «исправлено» должного рода модификациями поведения. Вылечить они никого пока не вылечили, но лечить продолжали.
Существовала также и вера в то, что гомосексуальность – это просто наш выбор, и мы могли бы его контролировать, если бы захотели. Многие из так называемых психотерапевтов и священников считали, что некоторые мужчины и женщины выбирают жизнь гея по причине их врожденной порочности. Она–то и делает для них притягательной порочную жизнь. И эта вера давала карт–бланш разного рода преступлениям на почве ненависти, совершавшимся против людей, чьей единственной виной была сексуальная ориентация, изменить которую они не могли.
Правда же состоит в том, что практически каждый юноша, обнаруживающий в себе гомосексуальность, переживает кризис, который наводит его, среди прочего, и на мысли о самоубийстве. Отвергаемый семьей, друзьями и обществом в целом, он совершенно одинок и всеми ненавидим. И слишком многие из таких молодых людей видят единственный выход в том, чтобы покончить с собой. Из тех же, кто выбирает жизнь, многие пытаются «исправиться». Одни со временем женятся и заводят детей, другие подаются в священники, третьи стараются прожить вообще без секса. Практически все эти попытки «перевоспитания» и «искупления» проваливаются. Как ни старайся, избавиться от своей сексуальной природы невозможно. На самом–то деле, такие старания нередко приводят к поведенческим отклонениям и еще большим страданиям, – и не только того, кто старается, но и других людей тоже.
В конечном счете, мы начинаем понимать, что единственное возможное искупление кроется в нас самих. Но платим мы за это очень высокую цену. «Выходя из укрытия» мы вдруг становимся очень приметными, во всяком случае, в большей, чем прежде, мере. А это обращает нас в легкую добычу – не только для хулиганья и гомофобов, но и для представителей закона.
В 1950–х и 1960–х гомосексуальное поведение стояло вне закона. Нью–йоркские копы расставляли на гомосексуалистов ловушки – в Центральном парке и в других районах города. Переодеваясь в футболки и легкие хлопчатобумажные брюки, из единственного заднего кармана которых свисал яркий носовой платок – эти платки были для геев своего рода кодом, позволявшим отличать пассивного гомосексуалиста от активного, – копы изображали геев. «Эй, чем занимаешься нынче ночью?» – спрашивал такой коп у человека, в котором он заподозрил гея. Когда человек отвечал и подходил к копу, на запястьях его защелкивались наручники, а затем его швыряли в полицейский фургончик и везли в участок. Многие геи добирались туда уже покрытыми кровью и ссадинами, а то и с несколькими сломанными ребрами – благодаря «правосудию», которое вершилось над ними еще по дороге,.