Я целую тебя в губы
Шрифт:
Но почему он так мучается? Разве он впервые просит об одолжении? Да, впервые у человека, с которым вместе учился, дружил так близко, который всегда признавал себя не таким способным, как Лазар…
Но у меня уже тоже нет сил хотя бы подумать что-то утешительное для Лазара…
Я положила ватку на полочку, но увидела, с каким отвращением Лазар глянул на эту ватку, и снова взяла ее и зажала в пальцах.
— Вымойся первый, Лазар, и побрейся. Я ведь все равно дольше тебя буду собираться…
Но Лазар передразнивает злобно мою интонацию и говорит быстро, что он ненавидит, когда я притворяюсь покорной и ласковой… Тогда у меня глаза наполняются слезами и я говорю тоже со злобой, что и я его ненавижу, всегда ненавижу… Глаза его вдруг перестают быть злыми и становятся сосредоточенными, и смотрят на меня, как будто вдумчиво и беспристрастно меня всю видят; смотрят на меня без всякой уже злобы, но и без доброты, испытующе как-то…
Лазар выходит и спокойно прикрывает дверь… Я остаюсь, моюсь, потом подкрашиваюсь… Выхожу из ванной в незастегнутом халате. Не хочу опять столкнуться с Лазаром. Думаю, и он не хочет… Пойду на кухню…
Лазар пошел мыться… Я думаю, что надеть… Два домашних платья — это просто тряпки — нельзя… Слишком наряжаться — смешно получится… Надену пестренькое платье, оно легкое, и не такое ношеное… Я причесалась и подколола волосы красной заколкой… Мне вдруг хочется надеть ожерелье и серьги, которые мне Лазар купил когда-то в горах. Не думаю, понравится ли ему, просто надеваю — и все…
Лазар уже стоит, ему тоже надо одеться, но он ждет, когда я выйду. Я выхожу из комнаты, отвернув лицо… Через несколько минут Лазар зовет меня по имени. Голос у него обычный, даже мягкий. Я понимаю, что надо войти как обычно, не нужно дуться и делать вид, будто что-то серьезное произошло между нами… Я вхожу. Лазар спрашивает, что ему надеть… Белая рубашка и черные брюки — как-то полуофициально и смешно… Джинсы и голубая рубашка? Да, и мне нравится… Я понимаю, что сейчас нам не надо много говорить… Иду на кухню… Все приготовлено. Салаты… Все красиво выглядит, будто и не мы с Лазаром готовили, а какие-то чужие люди, все отчужденное какое-то… Тихонько иду к двери и заглядываю в большую комнату. Лазар, уже одетый, стоит спиной ко мне. Вначале мне показалось, он закрыл лицо ладонями; я испугалась; нет, просто держится руками, немного присогнутыми в локтях, за эту буфетную полку. У нас такой старый буфет с зеркалом, еще в квартире родителей Лазара он стоял…
Когда маленькая заболела; я помню, Лазар стоял вот так, выпрямившись, закрыв лицо ладонями, и плакал. Это был тот громкий плач, который называется рыдание; и в буфете чуть дрожала ритмически, слабым стеклянным звуком чайная посуда на полках… И все это было так странно, и почему-то так красиво это было, и мне тогда на какой-то миг показалось, что я не должна разрушать эту красоту своими мелочными утешениями… Так помню его распрямленного, с чуть склоненной головой, и его красивые ладони удлиненные скрывают его лицо… Совсем не помню, чтобы потом он показал мне свое лицо опухшим и покрасневшим от слез…
Я помню еще мужские слезы… Как я, маленькая совсем, лет пяти, сижу у какого-то очага… да… И огонь, словно целый мир огня, странно живущий… Напротив меня сидит мой дедушка; он в своем черном грязном пиджаке, в таких же брюках, ворот грязной светлой рубашки расстегнут, шея крупно-сморщенная, и лицо искалеченное; бесформенный деформированный рот, словно пещеристая приоткрывшаяся щель; страшный расползшийся нос и отвисшие и запавшие щеки… Рядом огонь, и от близости огня все это становится четким, твердым, и на что-то похоже, на такое красивое, что я видела на цветных фотографиях в книгах, красивое и древнее… Бронза!.. У него страшные нависшие косматые брови, грязная черная кепка надвинута на лоб, он смотрит на огонь, и не видит меня… Будто бы этот человек и этот огонь связаны какой-то духовной близостью, не какой-то мелочной человеческой духовностью, а совсем другой, как, например, огонь и металлы… Глаза его совсем раскрываются, поднимая груз тяжелых сморщенных век… В глазах — слезы… Глаза — черные, словно черные живые драгоценные камешки большие… И от слез в них живой, красивый и густой блеск… Пальцы крепко сплетены, они тоже красивые, большие и темно-бронзовые…
Неужели и сейчас Лазар плачет?… Я осторожно и нерешительно останавливаюсь в дверях. Лазар оборачивается ко мне. Он улыбается. И вдруг я понимаю, о чем он подумал. И улыбаюсь, потому что знаю, я правильно угадала… И Лазар начинает говорить, и я уже точно знаю, я правильно угадала…
Это было года два тому назад. Лазар вдруг сказал нашему Лазару Маленькому, пусть тот поднимает кверху карты игральные из колоды, по одной; рубашкой, изнанкой кверху, а Большой Лазар угадает, что на карте нарисовано. И он все карты угадал… Я даже немножко испугалась, потому что не могла это себе объяснить, как это он сделал. Мальчик выскочил из-за стола, ухватил его за руки: — «Ну как ты это делаешь? Ну скажи! Ну ска-ажи!»… Я тоже начала возбужденно просить… Лазар улыбался и делал головой отрицательные кивки… Наконец он сказал, и мы разочарованно засмеялись… Все очень просто было: Маленького Лазара он посадил так, что когда мальчик поднимал карту изнанкой кверху, картинка отражалась в буфетном зеркале. Большой Лазар стоял напротив зеркала и все видел…
Теперь мы вспомнили, и, перебивая друг друга, напоминали друг другу подробности, разные мелочи, — что на ком было надето, и как смешно мы просили его все объяснить; и теперь мы говорили, и улыбались, и смеялись… Вдруг Лазар оглядывает меня; я вижу, что ему нравится, как я оделась, и радуюсь…
Время быстро пошло. И позвонили у двери. Мы как-то сразу обмерли, будто тяжесть на нас какая-то свалилась — уже они!.. Лазар пошел открывать. Мы почти обрадовались, это был К. Он принес большой букет. Нам очень стало тоскливо… снова… Цветы казались нелепыми, напыщенными. Я нашла в кухне синюю стеклянную вазу, мне подарили еще в школе на день рождения. Поставила букет. Лазар перенес вазу с цветами на буфетную полку. Стекло у вазы грубое, посредине стола поставить, будет как-то совсем очень просто выглядеть… Этому К. Лазар сказал, что на полке цветы смотрятся красивее… К. одет в какой-то импортный полуспортивный костюм летний. Он в приподнятом настроении. Он что, серьезно верит, что Борис будет делать ему одолжение? Или он что-то важное собирается предложить взамен? Очень пошлым мне кажется этот К. Он оглядывает нас самодовольно и начинает снисходительно хвалить меня, говорит, что я хорошо выгляжу, что он будет за мной ухаживать… Это он так шутит… У него такой грубо-громкий голос… И я знаю, что на самом деле он считает меня совсем некрасивой; и еще с какой-то брезгливостью относится ко мне, потому что у меня больные легкие…
Но вот уже мы все трое мучаемся последним нетерпеливым ожиданием… Замолчали… К. предлагает открыть бутылку пива… Голос у него такой противный, у меня в ушах боль… Лазар натянуто отвечает, что не надо открывать, сейчас гости уже придут… Еще ждем… Я представляю себе, как они там разговаривают о нас, как бы им увернуться от наших просьб; как они презирают нас… Почему это унижение? Они ведь не умнее нас…
Это можно долго и напрасно рассуждать…
Я не помню, как идут эти первые бестолковые минуты после их прихода… Я показываю, где мыть руки… К. очень громко говорит и громко смеется… Он называет жену Бориса «госпожа», и со смехом просит его перевести, что вот «госпожа» это «фрау»… Все противно и стыдно… Она дежурно улыбается этому К. Борис не скрывает своего презрения к нему. По-моему, она твердо решила отводить разговор от всяких просьб. Эти женщины с дежурными улыбками, они ведь с таким очень твердым характером… Лазар мне говорил, что Борис теперь выглядит, «как настоящий европеец»… У этого Бориса такой нарочитый вид, будто он показывает специально, с какой легкостью он теперь носит дорогие потертые джинсы и очки в дорогой оправе… Она начинает спрашивать (по-немецки), турецкие ли это блюда: пилав и салат из нарезанного сладкого перца… К. еще не сел, стоит с напряженным лицом; ему, наверное, неловко, он ведь не понимает по-немецки… Борис переводит ее вопросы, в голосе у него такая демонстративная тактичность… Лазар отвечает ей (тоже, конечно, по-немецки), что пилав — это восточное кушанье, а салат — общебалканское… Она, конечно, притворяется с этими своими расспросами. Никакая это для нее не экзотика. Она это нарочно, чтобы отнять у нас время, чтобы Лазар не успел поговорить с Борисом о деле…
Дальше помню… Но я хочу сначала сказать, пока я не забыла… Вот видишь человека, смотришь на него со стороны, и замечаешь, когда он что-то делает совсем неправильно и себе во вред, и кажется, вот сейчас посоветуешь ему, укажешь — и он исправится; а не понимаешь: ведь эти его неправильности — это он сам, это его натура, и чтобы ему помочь, надо все время о нем думать, все время придумывать, находить какие-то осторожные бережные слова и действия для помощи ему… А если просто так говорить, то и ничего не получится. И еще и человек может сопротивляться, не верить тебе, и ты и сам можешь быть не уверен в себе… И еще… Уже другое я хочу сказать… О другом… Иногда просишь человека о чем-то, а хорошо относишься к этому человеку, даже любишь; но когда просишь, уже и сама думаешь о себе: может, и не люблю, может, нарочно притворяюсь, внушаю сама себе эту любовь, чтобы легче было просить…
Да, это… Мы уже сидели за столом… К. уже сказал много пошлостей и какие-то пошлые тосты… Поели уже кое-что… Теперь К. выставил свой крепкий локоть на столе. И Борис как будто отгорожен этим локтем. К. ему что-то гудит напористо, будто шмель, залетевший в комнату… Лазар не может сейчас говорить с Борисом, и ест пилав. Нервничает, и чуть убыстренно вилка в его руке подвигается от темно-желтого риса на тарелке к губам, чуточку уже залоснившимся…
Лазару нельзя острое… Но если я ему сейчас это скажу громко… Зачем? Чтобы показать всем здесь, какая я заботливая?… А если потихоньку скажу… тоже зачем? Чтобы ему показать свою заботливость о нем?… И только раздражить его понапрасну… Он ведь и сам знает, что ему нельзя острое, и если все-таки ест, значит, ему очень хочется; он меньше нервничает, может быть, когда сейчас ест… Понемногу все равно можно ему острое… Когда у него болит желудок, он прижимает ладони к животу, на лице у него делается такая тревожная тоска, он мечется по квартире, не хочет лечь, он боится смерти, боится — вдруг операция… Я помню, как меня одно время этот его страх раздражал; я чувствовала себя униженной; мне было стыдно, что я люблю человека, у которого болит живот, и он боится так открыто смерти, и у него пахнет изо рта, и он воспринимает свою совсем не страшную болезнь как что-то очень важное, очень-очень серьезное; и эти нестрашные и не такие уж сильные боли заполняют его жизнь, становятся смыслом его жизни… После мне было стыдно за такие свои ощущения… Я теперь могу наблюдать, что Лазар гораздо спокойнее переносит эти приступы, потому что наши девочки за ним ухаживают… Для них это радостно-серьезное состояние, когда они сознают себя нужными взрослому человеку, своему отцу… Старшая умеет уговорить его лечь, а я не могу… По-моему, для них это и немножко игра, но меня удивляет, что они и не пытаются имитировать, как дети при игре «в доктора», какие-то медицинские манипуляции; уколы, например… Они проделывают какие-то странноватые действия и при этом у них какой-то вид полной уверенности в полезности и целесообразности этих действий… Я помню, как это они с таким серьезным видом разложили у него на животе, где желудок, кожурки от огурцов, сверху наложили чистое сложенное вдвое полотенце; и старшая следила по часам, не сводила глаз с будильника, будто было очень важно, сколько времени должна продлиться эта процедура… Он лежит, бедный, в одних трусах, и выражение лица у него такое жалобное и серьезное… И лицо моей старшей девочки не похоже на мое лицо; и когда она смотрела на будильник, как-то я почувствовала в ее лице какую-то нежную внимательность, женственную пристальность… Я не умею так, у меня слишком много своих собственных мнений по самым разным вопросам, и с чужими мнениями я не соглашаюсь, а свои доказываю очень резко… Это плохо… Другой раз маленькая прижала свои ладошки к его животу; как абрикосик она; и серьезность ее личика такая милая, и эта милая напряженность на личике, эта энергическая уверенность, что вот сейчас, еще немножко, и ничего у него не будет болеть…