Я целую тебя в губы
Шрифт:
В сущности, отец постоянно перечитывал те десять-пятнадцать книг, которые он имел… Говорить об этих книгах ему было не с кем; моя мать, мои братья и сестра не стали бы сидеть и слушать его… А я была маленькая девочка, часто болела и много времени проводила в постели… Не хотела играть в куклы… Вероятно, сначала он говорил со мной, как разговаривает одинокий человек с котенком или собачкой; ему и не надо, чтобы ему отвечали на его слова… Но я была не котенок и не собачка, а маленькое человеческое существо… Я уже понимала, что он говорит со мной о серьезном, о чем обычно не говорят с детьми… Я гордилась тем, что он именно со мной об этом говорит… Я решила, что книги важнее, чем всякие дела по домашнему хозяйству; и я стала считать себя лучше матери, и братьев, и сестры; ведь отец именно со мной говорил о книгах… Мне было интересно слушать его, я сама стала задавать ему вопросы… Я обдумывала свои вопросы; мне хотелось, чтобы они доказывали мой ум… Мне нравилось, что отец любит меня не просто потому что я его ребенок, но главное потому что нам интересно
Старшую сестру я тоже презирала, потому что ее любила мама, а уж маму я презирала за ее мелочные занятия домашним хозяйством… Мама учила сестру шить и вышивать, и мне это казалось неинтересным и пошлым… А мама была хорошая мастерица; она шила на руках, без машинки, и особенно хорошо стегала одеяла, ей заказывали…
Я уже сказала, что отец много читал мне вслух по-турецки… Я все понимала, и даже сама довольно хорошо говорила… Когда я была совсем маленькая, и дедушка был жив, он мне рассказывал сказки… Там было много о волшебниках и о разных превращениях, в одной сказке говорилось о крылатом коне… Впрочем, я боюсь, что какие-то рассказанные дедом сюжеты перемешались в моей памяти с теми турецкими сказками, которые я позднее читала…
Родным языком моего отца оставался турецкий, на этом языке он, вероятно, думал; и говорил он с матерью моей и со многими другими людьми — на этом языке; на этом языке были написаны его любимые книги… Но со своими детьми, когда они подрастали, он переходил на болгарский язык, и даже мать просил говорить с нами по-болгарски… На болгарском языке мы учились в школе, и он боялся, что это двуязычие помешает нам в учебе… Турки, о которых говорилось в книгах моего отца, никак не соотносились в моем сознании с ним самим, или с мамой, или с нашими родственниками и знакомыми… Я думаю, что, например, и французы не похожи и никогда не были похожи на персонажей своей литературы, от аббата Прево до Камю, Сартра, Паскаля Лэнэ и Жана-Дидье Вольфрома… Потому что литература — это вовсе не отражение жизни, это просто какая-то другая форма жизни… Другие какие-то измерения… Даже когда литература натуралистическая и вроде бы напоминает зеркало; стоит помнить, что и в самом обычном зеркале обыденном, так точно отражающем все, что в него заглядывает; правая рука у нас — левая, и наоборот; любая, самая обыденная надпись превращается в загадочную тайнопись…
Отец очень искренне говорил о величии турецкой нации, но спохватывался, хватал меня за руку и говорил еще, что об этом надо молчать, ни с кем нельзя говорить… В школьных учебниках говорилось о турецкой нации только плохое… Но получалось так, что это плохое имеет отношение и ко мне и ко всем моим родным, и значит, если надо бороться с этим плохим и уничтожить, то и меня уничтожат… В учебниках говорилось, что турки убивали и притесняли болгар; отец говорил, что знает точно, что во время русско-турецкой войны болгары, как настоящие разбойники, нападали на турецкие дома, грабили и насиловали…
Учебникам и учителям я никогда не верила, в них была какая-то сухая тупая крикливость, и они были для всех, как будто хотели надавить, и всех одинаково сплющить… А отец говорил интересно и говорил только для меня…
Я росла с каким-то чувством неловкости, и подавленной горделивости, и страх стал моим постоянным чувством…
Но моим родным языком все более становился болгарский… На этом языке я думала… В переводе на этот язык я впервые прочитала книги знаменитых писателей, европейских, русских, и даже восточных… У меня был один родной язык, у отца — другой… Я читала все больше книг, отец довольствовался своими десятью-пятнадцатью… Как-то получилось, что мы реже стали говорить по душам… Отец старался покупать мне произведения европейских классиков. На болгарском языке были эти книги. Я помню, как он купил мне Гюго — «Человек, который смеется», и Байрона — «Дон Жуан», и старую книгу с изложением греческих мифов… Все эти книги были на болгарском языке… Когда он приносил книги для меня, мать ругала его, что он тратит деньги на книги, а нам не хватает на одежду, на хозяйство… Отец даже пробовал читать переводы на болгарский язык, но помню, пожаловался мне, что плохо понимает этот книжный язык, не совсем похожий на тот, на котором говорят; и вернулся к своим книгам на турецком языке…
Первый мой комплекс от чтения был связан все-таки с книгой на турецком языке… Отец часто читал мне вслух рассказы Омера Сейфетдина. Он любил этого писателя… Рассказы были довольно короткие, и в них был юмор и психологизм, и тонкость была… Когда мне было где-то семь лет, на меня вдруг произвело сильное впечатление то, что в одном из этих рассказов говорилось о смерти маленького мальчика… У меня почему-то возникли какие-то скомканные полумысли-полуощущения, что вот, если описана смерть маленького мальчика, значит, и я могу умереть скоро, и я ведь еще мала… Но когда у меня сделалось сильное удушье; и я помню, как сестра кричала, звала маму; не помню, боялась ли я смерти или просто забыла о таком страхе; помню, как я доверилась маме и чувствовала себя в безопасности рядом с ней; помню, на стуле у кровати миску с водой горячей, и мама наклоняет мою голову прямо в пар… После помню, как я лежу и такое наслаждение свободно дышать… И вот я сижу на постели, под спину подложена подушка… Один из братьев сидит возле меня, чистит яблоки перочинным ножом, так серьезно склоняя стриженную голову, и кладет дольки мне в рот… Суровым мальчишеским голосом он произносит: «открой рот», и вдруг улыбается и строит мне смешную дружелюбную гримасу…
Я помню, что было время, когда я выискивала в книгах страницы о смерти детей, мне было тяжко и неприятно читать это, и тянуло читать именно это… Но я росла, и этот комплекс прошел, и вместо него развился новый… Теперь я искала в книгах описания издевательств над беременными женщинами, рассказы о преждевременных родах, о рождении мертвых детей… Я снова и снова возвращалась к таким описаниям, с тем чувством отвращения и презрения к себе, с каким человек тайком предается какому-нибудь гадкому пороку… Лазар — единственный человек, которому я обо всем этом рассказала. Он мне сказал, что я боюсь совсем не того, что со мной может что-то такое случиться, нет, я боюсь именно описаний… А ведь описания не могут случаться, они ведь не жизнь, они — совсем другое какое-то бытие… И я думаю, он прав… Во время родов, например, был совсем не тот страх, какой бывал, когда я читала описания родов… И при обострении туберкулеза, когда у меня кровь идет, это все равно совсем другое, совсем не то, что в литературе… Лазар говорит, что даже если попадешь в какую-нибудь катастрофу, совсем не будет того страха, того чувства обреченности, как бывает, когда читаешь в повести или в романе хорошо сделанное описание катастрофы…
Когда Лазару было четыре года, Софи затопила в кухне печку, солярку залила; и вдруг огонь метнулся; Лазар помнит, как пламя так длинно взвилось под этот низкий потолок; из кухни дверь была во двор, Софи подхватила Лазара и выбежала… Стала звать соседей, дом чуть не сгорел… Лазар помнит, как уже все потушили и Софи смеялась… Она стояла на снегу в одном шлепанце, и ногой в толстом носке нашаривала другой, отлетевший в сторону; Лазара она прижимала к груди, на плечи ей кто-то накинул пальто чье-то и она кутала мальчика в полу этого пальто… Ей тогда было девятнадцать лет… Другой раз Лазару было восемь лет, они ездили на море все втроем и возвращались поездом… Произошло крушение; тот вагон, где Лазар ехал с отцом и сестрой, не пострадал… Все выбежали… Тогда Лазар увидел страшное: увидел мертвых, искалеченных, увидел кровь… Но страшно ему не стало — «Я тогда еще не знал, что всего этого надо бояться…» Я спросила, какие у него тогда были чувства… Он ответил, что у него возникло такое энергическое желание подбежать и помочь; отец и сестра с трудом удержали его, увели, и объясняли, что взрослые все сделают и что он не сможет… Отец и сестра были испуганы, подавлены, и Лазару это казалось непонятным… Страха у него совсем не было… В третий раз Лазару было уже двадцать два года, вместе с отцом и еще с одним родственником они поехали в село за овощами… Там у них тоже были родные… Машина была этого родственника… Ехали поздно вечером… Машина как-то съехала с дороги и перевернулась… Лазар и тот родственник совсем не пострадали, тот немного ушибся, а Лазару немного оцарапало ногу; но отец Лазара получил сотрясение мозга и после стал совсем уже плох… Но опять никакого страха не было… — А что было? — спрашиваю я… Лазар попытался вспомнить, — пожалуй, было какое-то чувство неожиданности; сильное беспокойство за отца; Лазар тотчас начал звать его, но отец молчал, не откликался в темноте… — И что еще было? — Да, показалось, что нога очень болит, в первую минуту… Когда Лазар это сказал о том, что у него нога болела, мне стало его очень жалко за его тогдашнюю боль, я тихонько поцеловала его в плечо… Мы ночью лежали…
«— Не бойся, — говорит Лазар. — С нами ничего плохого не может случиться»… Мне хочется поверить ему, но я спрашиваю, откуда он такое знает, почему не сомневается…
— Я видел во сне, — отвечает Лазар, и у него серьезное и замкнутое лицо…
Однажды он сказал мне, что не смог сделать меня счастливой… Я знаю, что для него это серьезная проблема, чтобы люди чувствовали себя счастливыми и не мучили друг друга… Я ему сказала, что, наверное, он никогда не умрет, и снова будет молодым, таким, как прежде, и познает все свои свойства, и многие люди, благодаря ему, станут счастливыми… И меня он сделал счастливой…
Лазар мне рассказал, что когда он служил в армии, два года, им приказали пройти большое расстояние; кажется, марш-бросок это называется, но не знаю… Было очень жарко… Они были в этой форменной одежде, в сапогах, и еще несли, кажется, что-то вроде вещмешков или скатанных плащ-палаток, не знаю… В общем, тяжело были нагружены… Очень хотелось пить, а воды не было… Дорога шля в гору… И вдруг они увидели родник, такой даже не обделанный в каменную плиту… Все побросали то, что несли, и бросились к роднику; отталкивали друг друга, даже выкрикивали какие-то бранные слова… Лазар мне рассказывал, что эти молодые люди в загрязненной одежде, почти уже дерущиеся у родника, произвели на него очень тягостное, горестное впечатление… Но это еще не весь рассказ… Я слышала, как Ибиш рассказал Гюлчин, с которой я тогда вместе училась, что было дальше… Обращался он к ней, но я тоже сидела на скамейке, и слушала… Это было еще до того, как я впервые говорила с Лазаром… Когда Лазар мне рассказывал, я уже знала, что он не все рассказывает… Но я не сказала ему, чтобы не смущать его…