Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
По утрам я заходил пропустить стаканчик джина в маленькое, сверкающее чистотой кафе, потом возвращался в каюту «Остгота» и приступал к работе.
«Питер-латыш» отнюдь не шедевр, и тем не менее им отмечен новый рубеж в моей жизни.
К тому времени я, обучаясь своему ремеслу, уже написал десятки развлекательных романов и сотни рассказов. Перечитав «Питера-латыша», я спросил себя, не подошел ли я к новому этапу в своей работе. Так оно и оказалось. Я попытался придать более индивидуальный характер образу Мегрэ, который обрисован вначале лишь в общих чертах. Три следующих романа [30] показались мне достойными публикации, но не в развлекательной серии,
30
«Господин Галле скончался», «Повесившийся на дверях церкви Сен-Фольен», «Коновод с баржи, Провидение»».
— Что вы, собственно говоря, тут настрочили? — спросил он. — Ваши романы не похожи на настоящий детектив. Детективный роман развивается, как шахматная партия: читатель должен располагать всеми данными. Ничего похожего у вас нет. Да и комиссар ваш отнюдь не совершенство — не молод, не обаятелен. Жертвы и убийцы не вызывают ни симпатии, ни антипатии. Кончается все печально. Любви нет, свадеб тоже. Интересно, как вы надеетесь увлечь всем этим публику?
Я протянул руку за рукописями, но папаша Фейар отвел ее.
— Что поделаешь! Вероятно, мы потеряем кучу денег, но я рискну и сделаю опыт. Шлите еще шесть таких же романов. Когда у нас будет запас, мы начнем печатать по одному в месяц.
Я с облегчением вернулся в Делфзейл, где нашел свое судно: на нем я чувствовал себя дома. Изо дня в день я стал писать то, что позднее назвали «циклом Мегрэ».
Затем я проплыл по фрисландским каналам и встал на зимовку в маленькой гавани Ставерен, где каждое утро начинал с того, что обкалывал лед вокруг корабля. Никто не мог упомнить такой жестокой зимы. Как чудесно было сидеть в теплой каюте и вдыхать аромат жаркого или кролика в вине, которого готовит Буль.
Корабль стоял на приколе, и жизнь Олафа стала куда веселей. Он завел привычку бегать по деревне. Рыбаки заметили, что Олаф обожает рыбу. Возвращаясь с уловом, они бросали ему живых сельдей, и Олаф ловил их на лету.
Забавно, что Мегрэ родился в столь чуждой ему атмосфере — ведь все или почти все свои расследования он будет вести в Париже.
Мне понравилась жизнь на корабле. Я уже мечтал, как заведу себе другой и оснащу его для плавания по Средиземному морю.
О некоторых периодах, например о первых двадцати годах жизни, я сохранил почти стереоскопические воспоминания и могу в точной последовательности восстановить самые ничтожные события. Думаю, такое свойственно всем.
О других же периодах, скажем от двадцати до тридцати лет, у меня сохранились живейшие воспоминания, но, что касается хронологии, тут я уже слегка путаюсь.
Не скажу, что десятилетие от тридцати до сорока куда-то провалилось, но я его не помню, главное, не помню себя: у меня нет чувства, что я его прожил. Я могу ошибиться на два, на три года — для меня тут нет никакой разницы.
Вот, к примеру, терраса ресторана «Фуке». Было время, когда я проводил на ней все вечера в компании артистов и продюсеров. Что я там делал? Не знаю. Случалось, в одиннадцать или в двенадцать ночи я требовал, чтобы меня с Тижи провожали в Бурже, справлялся, какой самолет отправляется первым, и улетал без всякого багажа в Прагу, в Будапешт, все равно куда.
А сейчас все эти годы как в тумане. Я совершал путешествия и куда более далекие, от которых остались лишь фрагментарные картинки: стая обезьян, преследовавшая нас в африканском лесу, спокойное плавание по Тихому океану, Австралия, остров Таити, еще не ставший приманкой для туристов.
В каком году я арендовал в Орлеанском лесу замок Кур-Дье с охотничьими угодьями в десять тысяч гектаров? Я устроил там загонную охоту и имел несчастье ранить косулю, которую мне пришлось добить. С тех пор я не беру в руки ружья.
Все это правда. Так я жил. И хочется добавить: бессмысленно. И так же бессмысленно немного позже я несколько месяцев просиживал на одном и том же желтом стуле на террасе «Фуке». И так же бессмысленно одевался, чтобы отправиться на какой-нибудь коктейль.
Мне остается только Поркероль: там у меня в течение лет пяти-шести был дом, я купил «остроноску» — местную рыбачью лодку. У меня был матрос. Целые ночи мы проводили в море. А вечером я играл в шары с местными жителями.
Надо сказать, что после периода лихорадочной жизни я ощущал настоятельную потребность расслабиться, возвратиться на море или на землю.
Во всяком случае, если меня спросят, какие годы я хотел бы пережить заново, эти я не назову. И однако, где бы я тогда ни находился, я писал по шесть романов в год.
Чего же я искал на протяжении 30-х годов, когда метался из замков в кабачки, с континента на континент, по сорок дней не сходил с парохода, идущего в Сидней, устанавливал свою пишущую машинку в самых разных, порой очень отдаленных уголках земного шара? Любопытно, что в ту пору я не задавал себе такого вопроса. Мое поведение казалось мне естественным. Мне хотелось жить, причем не одной жизнью, а сразу несколькими, быть одновременно крестьянином, моряком, наездником, элегантным парижанином с Елисейских полей. Этот вопрос я серьезно ставлю перед собой только сейчас, много лет спустя. Я знаю одно — что не пытался тогда придать себе уверенность в своих силах. Чего-чего, а ее во мне хватало. Я не искал также приключений, живописных уголков и ландшафтов, не повышал, говоря сегодняшним языком, свой культурный уровень, так как не посещал музеи и не осматривал исторические памятники.
Думаю, что, в сущности, я искал человека. Этот поиск всегда увлекал меня, и теперь, в 70 лет, я понял, что бессознательно посвятил ему всю жизнь.
Партия в белот в бистро в Ниель-сюр-Мер с мясником и двумя рыботорговцами представлялась мне не менее важной, чем прибытие на рейд Стамбула, в те годы одного из красивейших портов мира. Верховая прогулка по проселкам Вандеи рождала во мне чувство не меньшего удовлетворения и полноты жизни, чем вечер, проведенный в парижском салоне.
По правде говоря, я никогда не вел светского образа жизни. Если не считать влиятельных лиц, с которыми я случайно встречался, я избегал того, что называют бомондом, словно сознавая, что он не имеет ничего общего с моими поисками человека. Меня интересовал обыкновенный человек с его маленькими радостями и большими заботами. Я посещал в Центральной Африке совершенно нецивилизованные племена. Меня предупреждали, что приближаться к некоторым из них и то опасно. Тем не менее я отправлялся к ним без всякой бравады и чувствовал себя среди этих не знающих одежды людей совершенно непринужденно, более непринужденно, чем среди тех, с кем обедал в кают-компании роскошного пакетбота. Мне трудно это объяснить. Я чувствую, что хотел бы сказать, но не нахожу подходящих слов.
Вправе ли я говорить об этой поре как о неудачной странице своей жизни, некоем крахе моих взглядов и даже — почему не признаться в этом? — того образа жизни, о котором так часто мечтал в начале 30-х годов бедный сочинитель развлекательных романов?
Итак, словно пересматривая рукопись, я вычеркиваю теперь из своей жизни ненужные персонажи и слова, все, что было в ней искусственного и фальшивого.
Я искал человека, человека без покровов, человека один на один с самим собой, и он встречался мне на всех широтах. Я приходил в бешенство, слыша пренебрежительные разговоры белых богачей о дикарях, о «канаках», как презрительно именовали тогда туземцев.