Знак был твердый у этого времени.Потому, облегчившись от бремениижицы и фиты,твердый знак оно сохранилои грамматика не обронилазнак суровости и прямоты.И грамматика не утеряла,и мораль не отбросит никакиз тяжелого материалана века сработанный знак.Признавая все это, однаков барабан не желаю бряцать,преимущества мягкого знакане хочу отрицать.
«Ответы пока получены только на второстепенные…»
Ответы пока получены только на второстепенныевопросы.На первостепенныеответов нет до сих пор.Вскипает горячей пеноюпо каждому случаю спор.Еще начать и кончить!Еще работы столько!Небо теперь не ближе, чем тысячу лет тому.Надо думать и делать, осознавая стойко,что конца истории не увидать никому.
Прощание
Добро и Зло сидят за столом.Добро уходит, и Зло встает…(Мне кажется, я получил талонНа яблоко, что познанье дает.)Добро
надевает мятый картуз.Фуражка форменная на Зле.(Мне кажется, с плеч моих сняли грузИ нет неясности на всей земле.)Я слышу, как громко глаголет Зло:— На этот раз тебе повезло. —И руку протягивает ДобруИ слышит в ответ: — Не беру.Зло не разжимает сведенных губ.Добро разевает дырявый рот,Где сломанный зуб и выбитый зуб,Руина зубов встает.Оно разевает рот и потомУлыбается этим ртом.И счастье охватывает меня:Я дожил до этого дня.
Отложенные тайны
Прячет история в воду концы.Спрячут, укроют и тихо ликуют.Но то, что спрятали в воду отцы,дети выуживают и публикуют.Опыт истории ей показал:прячешь — не прячешь,топишь — не топишь,кто бы об этом ни приказал,тайну не замедляешь — торопишь.Годы проходят, быстрые годы,медленные проплывают года —тайны выводят на чистую воду,мутная их не укрыла вода.И не в законы уже,а в декреты,криком кричащие с каждой стены,тайны отложенныеи секретыскрытыепревратиться должны.
Домик погоды
Домик на окраине. В сторонеОт огней большого города.Все, что знать занадобилось мнеОтносительно тепла и холода,Снега, ветра, и дождя, и града,Шедших, дувших, бивших в этот век,Сложено за каменной оградойК сведенью и назиданию всех.В двери коренастые вхожу.Омы голенастые гляжу.Узнаю с дурацким изумленьем:В День Победы — дождик был!Дождик был? А я его — забыл.Узнаю с дурацким изумленьем,Что шестнадцатого октябряСорок первого, плохого года,Были: солнце, ветер и заря,Утро, вечер и вообще — погода.Я-то помню — злобу и позор:Злобу, что зияет до сих пор,И позор, что этот день заполнил.Больше ничего я не запомнил.Незаметно время здесь идет.Как романы, сводки я листаю.Достаю пятьдесят третий год —Про погоду в январе читаю.Я вставал с утра пораньше — в шесть.Шел к газетной будке поскорее,Чтобы фельетоны про евреевМедленно и вдумчиво прочесть.Разве нас пургою остановишь?Что бураны и метели все,Если трижды имя БарановичиНа одной сияет полосе?Месяц март. Умер вождь.Радио глухими голосамиГолосит: теперь мы сами, сами!Ведро было или, скажем, дождь,Как-то не запомнилось. Забылось,Что же было в этот самый день.Помню только: сердце билось, билосьИ передавали бюллетень.Как романы, сводки я листаю.Ураганы с вихрями считаю.Нет, иные вихри нас мелиИ другие ураганы мчали,А погоды мы — не замечали,До погоды — руки не дошли.
«Справедливость — не приглашают…»
Справедливость — не приглашают.И не звуки приветных речей —всю дорогу ее оглашают крики попранных палачей.Справедливость — не постепеннодоползет до тебя и меня.На губах ее — белая пенагрудью рвущего ленту коня.
Пересуд
Даже дело Каина и Авеляв новом освещении представили,а какая давность там была!А какие силы там замешаны!Перетеряны и пере взвешены,пересматриваются все дела.Вроде было шито, было крыто,но решения палеолита,приговоры Книги Бытияв новую эпоху неолитаворошит молоденький судья.Оказалось, человечностиродственно понятие бесконечности.Нету окончательных концов.Не бывает!А кого решают —в новом поколение воскрешают.Воскрешают сыновья отцов.
После реабилитации
Гамарнику, НачПУРККА, по чинуне улицу, не площадь, а — бульвар.А почему? По-видимому, причинав том, что он жизнь удачно оборвал:в Сокольниках. Он знал — за ним придут.Гамарник был особенно толковый.И вспомнил лес, что ветерком продут,веселый, подмосковный, пустяковый.Гамарник был подтянут и высоки знаменит умом и бородою.Ему ли встать казанской сиротоюперед судом?Он выстрелил в висок.Но прежде он — в Сокольники! — сказал.Шофер рванулся, получив заданье.А в будни утром лес был пуст, как зал,зал заседанья после заседанья.Гамарник был в ремнях, при орденах.Он был острей, толковей очень многих,и этот день ему приснился в снах,в подробных снах, мучительных и многих.Член партии с шестнадцатого года,короткую отбрасывая тень,шагал по травам, думал, что погодахорошая в его последний день.Шофер сидел в машине развалясь:хозяин бледен. Видимо, болеет.А то, что месит сапогами грязь,так он сапог, наверно, не жалеет.Погода занимала их тогда.История — совсем не занимала.Та, что Гамарника с доски снималакак пешку и бросала в никуда.Последнее, что видел комиссарво время той прогулки бесконечной:какой-то лист зеленый нависал,какой-то сук желтел остроконечный.Поэтому-то
двадцать лет спустябольшой бульвар навек вручили Яну:чтоб веселилось в зелени дитя,чтоб в древонасажденьях — ни изъяну,чтоб лист зеленый нависал везде,чтоб сук желтел и птицы чтоб вещали.И чтобы люди шли туда в бедеи важные поступки совершали.
Подлесок
Настоящего леса не знал, не застал:я, мальчишкой, в московских газетах читал,как его вырубали под корень.Удивляло меня, поражало тогда,до чего он покорен.Тихо падал, а как величаво шумел!Разобраться я в этом тогда не сумел.Между тем проходили года, не спеша.Пересаженный в тундру подлесоквылезал из-под снега, тихонько дыша,тяжело.Весь в рубцах и порезах.Я о русской истории от сыновейузнавал — из рассказов печальных:где какого отца посушил суховей,где который отец был начальник.Я часами, не перебивая, внимал,кто кого назначал, и судил, и снимал.Начинались истории эти в Кремле,а кончались в Нарыме, на Новой Земле.Года два или больше выслушивал ято, что мне излагали и сказывалиневеселые дочери и сыновья,землекопы по квалификации.И решил я в ту пору, что есть доброта,что имеется совесть и жалость,и не виделось более мне ни черта,ничего мне не воображалось.
Орфей
Не чувствую в себе силыдля этого воскресения,но должен сделать попытку.Борис Лебский.Метр шестьдесят восемь.Шестьдесят шесть килограммов.Сутулый. Худой. Темноглазый.Карие или черные — я не успел запомнить.Борис был, наверное, первымвернувшимся из тюряги:в тридцать девятыйиз тридцать седьмого.Это стоило возвращения с Марсаили из прохладного античного ада.Вернулся и рассказывал.Правда, не сразу.Когда присмотрелся.Сын профессора,бросившего жену сдвумя сыновьями.Младший — слесарь.Борис — книгочей. Книгочий,как с гордостью именовалисьюные книгочеи,прочитавшие Даля.Читал всех.Знал все.Точнее, то немногое,что книгочеипо молодости называлидлинным словом «Все».Любил задавать вопросы.В эпоху кратких ответоврешался задавать длиннейшие вопросы.Любовь к истории,особенно российской,особенно двадцатого века,не сочеталась в нем с точнымчувством современности,необходимым современникуничуть не менее,чем чувство правостороннего автомобильного движения.Девушкам не нравился.Женился по освобождениина смуглой, бледной, маленькой —лица не помню, —жившейв Доме Моссельпрома на Арбатской площади,того, на котором ревели лозунги Маяковского.Ребенок (мальчик? девочка?) родился перед войною.Сейчас это тридцатилетний или тридцатилетняя.Что с ним или с нею, не знаю, не узнавал.Глаза пришельца из адасияют пламенем адовым.Лицо пришельца из адапокрыто загаром адовым.Смахнув разговор о поэзии,очистив место в воздухе,он улыбнулся и начал рассказывать:— Я был в одной камерес главкомом Советской Венгрии,с профессором Амфитеатровым,с бывшим наркомом Амосовым!Мы все обвинялись в заговоре.По важности содеянного,или, точнее, умышленного,или, точнее, приписанного,нас сосредотачивалив этой адовой камере.Орфей возвратился из ада,и не было интереснеедля нас, поэтов из рая,рассказов того путешественника.В конце концов, Эвридика —миф, символ, фантом — не более.А он своими рукамитрогал грузную истину,обведенную, как у Ван Гога, толстой черной линией.В аду — интересно.Это мнена всю жизнь запомнилось.Покуда мы околачивалияблочки с древа познания,Орфея спустили в ад,пропустили сквозь ади выпустили.Я помню строки Орфея: «вернулся под осень, а лучше бы к маю».Невидный, сутулый, маленький — Сельвинский, всегда учитывавший внешность своих последователей, принял его в семинар, но сказал: — По доверию к вашим рекомендаторам, а также к их красноречию. В таком поэтическом возрасте личность поэта значит больше его поэзии. —Сутулый, невидный, маленький.В последнем из нескольких писем,полученных мною на фронте,было примерно следующее:«Переводят из роты противотанковых ружей в стрелковую!»Повторное возвращениени одному Орфеюне удавалось ни разу еще.Больше меня помняти лучше меня знаютхудожник Борис Шахов,товарищ Орфеевой юности,а также брат — слесарьи, может быть, смуглая, бледнаямаленькая женщина,ныне пятидесятилетняя,вышедшая замужи сменившая фамилию.
Комиссия по литературному наследству
Что за комиссия, создатель?Опять, наверное, прощенИ поздней похвалой польщенКакой-нибудь былой предатель,Какой-нибудь неловкий друг,Случайно во враги попавший,Какой-нибудь холодный труп,Когда-то весело писавший.Комиссия! Из многих вдов(Вдова страдальца — лестный титул!)Найдут одну, заплатят долг(Пять тысяч платят за маститых),Потом романы перечтутИ к сонму общему причтут.Зачем тревожить долгий сон?Не так прекрасен общий сонм,Где книжки переиздадут,Дела квартирные уладят,А зуб за зуб — не отдадут,За око око — не уплатят!