Югославская трагедия
Шрифт:
Прошло два дня. Милетич и Лаушек не возвращались. Кичу и меня это начинало беспокоить. Я взбирался с биноклем на скалу — наш НП, откуда просматривались лесные дороги и тропы. Но на них никто не показывался, и полнейшая тишина нарушалась лишь птичьим гомоном.
Как-то, спускаясь с горы, я нечаянно натолкнулся на Катнича. Он сидел под корявым деревцем дикой маслины, среди густых колючих зарослей шиповника, и что-то читал из толстой тетради небольшой группе бойцов.
Увидев меня, он поднялся с круглого валуна.
— Я так и знал, что ты тоже заинтересуешься, — сказал он. — У нас политбеседа. Я закончил новую главу своего труда и читаю выдержки. Присаживайся.
Он усадил меня на камень и, отмахнувшись от мух, поглядел
— Наш народ очень самобытный, с особым складом характера и неповторимой, своеобразной историей, — говорил Катнич, продолжая свою мысль. — Это объясняется отчасти и нашим географическим положением. Мы находимся в самом центре мира. Па-да! Я объясню. Взгляните мысленно на карту. Европа является центром мира. Центр этого центра лежит между Лондоном и Царьградом и приблизительно между Берлином и Салониками. И в центре этого центра живут сербы. Так утверждал и наш знаменитый ученый Драгиша Станович.
Долго и утомительно, часто ссылаясь на высказывания этого прошловекового идеолога сербских шовинистов, Катнич распространялся об особом пути исторического и социального развития народов, населяющих Югославию, об особых добродетелях сербской нации, которой якобы предназначена миссия «собирательницы земель» на Балканах, о ее руководящей роли среди балканских славян, о доме сербов, который стоит на главной улице человечества, между Лондоном и Стамбулом. Между Европой и Азией.
— И как русские — ведущая нация в советском мире, так и мы, югославы, — ведущий конгломерат народностей на Балканах, — говорил он. — Но мы ближе к Европе, чем Русские. Мы почти на переднем крае современной культуры! Русский коммунизм плюс западная культура — это выдвинет нас, югославов, далеко вперед.
От всего этого так и разило за версту самым откровенным шовинизмом, спесью и глупой самоуверенностью. Не выдержав, я сказал политкомиссару:
— Смысл вашего труда мне вполне ясен. Это же проповедь великосербского национализма!
Бойцы одобрительно зашумели.
— Постойте, постойте, — всполошился Катнич. — Это только, так сказать, вводная, объяснительная часть. — Размахивая объемистой тетрадью, он продолжал скороговоркой, обращаясь ко мне: — Вот мои тезисы! Для меня важно, понимаешь, очень важно, чтобы меня правильно поняли. Я не хочу, чтобы ты, например, всерьез подумал, что мы какие-то националисты. Такие обвинения немыслимы! Это будет предвзятость, недоразумение! Я первый восстану против подобных поклепов на нас. Мы ничего общего не имеем с национализмом. Мы интернационалисты. Мы верны целям всемирного пролетарского движения и бесконечно преданы Советскому Союзу. Вот ведь я о чем говорю! — Он долистал тетрадь почти до конца. — Вот. Читай: «Мы и Советский Союз неразрывны, как один кристалл».
Катнич шагнул в сторону, заложив руки за спину, и, круто повернувшись, возвысил голос:
— Да, да! И поскольку мы неразрывны, у нас с тобой, Николай, должно быть полное взаимопонимание. Вот почему, друг мой, мне хочется, чтобы ты, как свидетель и участник нашей борьбы, когда вернешься на родину, правильно и объективно информировал советскую общественность о нашей новой, возросшей силе. Мы не какие-нибудь там албанцы или болгары… — Катнич пытливо взглянул на меня. — Почему ты усмехаешься?
— А чем для вас плохи албанцы и болгары? Я думаю, что ваш труд противоречит настоящему марксистскому решению национального вопроса, — сказал я прямо.
— Вот даже как? — Катнич прищурился. — Значит, ты меня еще не совсем понял. Постой, постой! — Он удержал меня. — В таком случае мой долг заключается в том, чтобы тебя убедить. У нас, у сербов, есть одна очень характерная, чисто национальная черта, — это «инат», желание настоять на своем, может быть, даже наперекор
— На этот счет у вас есть еще и старая пословица, — сказал я. — «Инат и в Стамбул заведет».
— Ого! Ты уже знаешь и наши пословицы! — удивился политкомиссар.
Весь вечер после занятий с бойцами я думал о «труде» Катнича: с какой целью он тщательно замалчивает в нем исторические связи Сербии с Россией и те жертвы, какие русский народ нес в течение веков в борьбе за освобождение Балкан? Без этих жертв не было бы ни самостоятельной Сербии в XIX веке, ни Югославии XX века. Зачем, возвеличивая свою нацию, старается унизить соседние, братские? А чего стоит его утверждение: «Мы почти на переднем крае культуры»! Хороша эта почти что полуфеодальная культура здесь, где пашут деревянной сохой, а в отношениях между людьми царят произвол и порабощение! Я невольно все услышанное от Катнича связывал с его поведением, с придирками ко мне, с делом Бранко и приходил к выводу, что Катнич — сомнительный человек, его поступки непонятны; напрасно ему доверяют наверху: он в лучшем случае двуличен и фальшив. Только бы скорей увидеться со своими из военной миссии. Сколько б я рассказал им! Сколько вопросов задал бы! Я уже просил Кичу отпустить меня на время из батальона, дать какое-либо поручение к Перучице. Из штаба бригады мне было бы легче или самому добраться до ставки в Дрваре или, в крайнем случае, переправить туда на имя Арсо Иовановича и руководителя советской миссии письмо. Кича обещал испросить мне разрешение на отпуск, как только наладится связь с Перучицей».
3
Кича Янков молча выслушал резкое мнение Загорянова о «тезисах» Катнича, о самом авторе и не на шутку разволновался. Что делать? Собрать партийное бюро не удалось. А надо было бы обсудить нетерпящие отлагательства вопросы, связанные с убийством Вучетина и самосудом над Бранко Кумануди. Но Катнич решительно возражал против созыва бюро. Он говорил, что чрезвычайное происшествие в батальоне переросло рамки партийного обсуждения и сейчас находится в сфере компетенции ОЗНА. Дескать, он, как политкомиссар, уже принял необходимые меры, ведется следствие — партбюро может не беспокоиться…
«Все-таки надо что-то предпринять, — решил Кича. — Посоветуюсь с секретарем. Он, правда, подхалим, но в то же время и хитрая лиса, нос держит всегда по ветру; может быть, поймет, что Катнич — это уже не тот человек, за которого следует держаться в своих карьеристских целях».
В тот же вечер Янков позвал к себе Мачека.
Он высказал ему все, что думал сам о политкомиссаре. Ни для кого не секрет, что Катнич неоднократно допускал в своей работе ошибки и промахи. Правда, на партийной конференции в Горном Вакуфе в присутствии Арсо Иовановича он их признал, но на деле остался все тем же самодуром, бюрократом. Политучебой с бойцами не занимается. Вместо науки о развитии общества, о рабочем движении, о пролетарской революции и строительстве коммунистического общества он преподносит им какую-то националистическую отсебятину, не имеющую ничего общего с марксистско-ленинским учением. Более чем непонятна его расправа с Бранко. Все это позволяет ему, Янкову, как члену партийного бюро, смело заявить, что Катнич ведет себя недостойно, не по партийному. Бойцы его не любят, не уважают. Он уже не является для них авторитетом и не может вести их за собой в дни суровой борьбы, когда они все идут на жертвы и смерть ради счастливого будущего.
Мачек, щурясь от ярко-белого света трофейной карбидной лампы, в полной растерянности слушал взволнованную речь командира. Секретарь не был убежден в непогрешимости Катнича, но он не смел и сомневаться в нем. Мачек считал для себя неправильным и даже опасным пытаться критиковать действия начальства. Тем более, что у Катнича есть связи в ЦК. Он робко напомнил Киче об этом обстоятельстве.
— Очевидно, в нем плохо разобрались, — сказал Янков. — Узнали бы в ЦК о самосуде…