Замок братьев Сенарега
Шрифт:
— Возможно, — заметил Конрад. — Потому, наверно, в христианство так мало, а в закон Мухаммеда так много и переходит людей.
— Может быть, — вставил Тудор, — еще и потому, что мусульмане не жгут еретиков и ведьм. Не травят ученых, как в Италии и иных местах.
— Может быть, — несколько холодно признал воин — монах. — Но и это не причина для того, чтобы стать ренегатом.
Оба умолкли. Тудор досадовал на себяз он неосторожно, может быть, затронул чувства неудачливого рыцаря — латинянина. И был ли смысл в споре о вере под небом великого Поля, среди бескрайней Степи, столь равнодушной к молитве каждого, кто вверяет ей себя?
Чем ближе к Леричам, тем чаще кони ступали на песок просторов, занятых прежде водной стихией. И вот — открылся лиман. Зеленое Поле и гладь бескрайних волн — все
Вдоль берега самой природой созданный шлях стал шире, ехать можно было и втроем, и вчетвером. Работник Василь и юный Мазо держались теперь почти рядом с двумя старшими витязями. Немец ехал молча, погруженный в свои думы. Василь и Мазо разговаривали вполголоса, но чуткий слух Тудора улавливал, о чем речь. Русич и молодой генуэзец говорили об охоте и рыбной ловле, о добыче для стрел и для сетей — дарах тех просторов, из которых, казалось, человеку можно было черпать полными горстями еще в течение многих веков. О своем тихо переговаривались и с полдюжикы воинов замкового гарнизона — бывалых бродячих солдат, доставленных в Леричи то случайным судном, то в партии татарского ясыря. Матерые, закаленные, искусные в бою и на охоте, способные на злое дело и на подвиг, они были силой, с которой, в задуманном Боу — ром деле, надлежало считаться всерьез. Каждый получал полуторную плату арбалетчика в Каффе — шестьдесят генуэзских фунтов в год. Но стоил, конечно, и двойной.
Вполглаза наблюдая за шестерыми наемниками — в замке их было двадцать пять, — Тудор поймал вдруг устремленный на него взгляд помощника Конрада, десятника пана Юзека Понятовского. Недоверие и вызов, злоба и зависть были в этом взгляде, ясно говорившем о том, что перед ним — несомненный враг. Тудор, глянув внимательно, смерил его широкие плечи, посаженную на сильной шее, иссеченную шрамами голову драчливого вепря, спесиво взъерошенные усы. С этим придется считаться, этот его невзлюбил.
В Леричи вернулись под вечер. Въезжая во двор, Тудор невольно поднял глаза. И встретил тот же ясный, поразивший накануне витязя девичий взор. Окно, освещенное заходящим солнцем, теперь не захлопнулось. И сотник почувствовал, как сердце в груди словно встало на миг на месте — и вновь устремилось вперед.
Тудор невольно рванул поводья, силясь сдержать незнакомое, без спроса охватившее его чувство. И вздыбившийся конь чуть не выбросил храброго всадника из широкого татарского седла.
12
Мессер Антонио, нареченный во многих местах также Мастером, трудился над новым изваянием. Орудием ему служила лопасть от сломанного талейного весла, материалом — морской песок. Модель многоискусного фрязина — стряпуха Аньола — лениво раскинулась на берегу. Вначале Мастер набросал на пологом откосе удлиненный холм; теперь, короткими взмахами лопатки, он снимал лишнее, придавая куче мокрого песка очертания женского тела. Время от времени мессер Антонио с прищуром, слегка исподлобья взглядывал на Аньолу, сверяя увиденное со сделанным, и продолжал свой труд.
— Кого бы, — думал Мастер, — высек я из этой донны, будь у меня глыба мрамора? Кариатиду, поддерживающую храм жизни? Или Гею — прародительницу богов? Или Геру, мать сущего, подругу самого Зевса?
Уголок, где работал мессер Антонио, самой природой, казалось, был предназначен для такой необычной мастерской: небольшой затон в двухстах саженях от ворот Леричей, с двух сторон защищенный высокими дюнами, с третьей — закрытый от взоров высокой кручей, за которой виднелись только шпили да вымпелы на башнях фортеццы. Мессер Антонио приходил сюда каждое утро, возвращаясь иногда и после полуденной трапезы. И трудился, пока вечерние тени не набрасывали на новое его творение свою густую вуаль. Мускулистые торсы воинов, чеканно — мужественные профили Конрада и Пьетро, миловидный юношеский лик Мазо, узловатые длани работника Василя — все служило ему образцом, все проступало в свое время на том пологом склоне, в огромных, могучих полнотою вселённой в них Мастером жизни, но недолговечных рельефах — полотнах.
Мессер Антонио еще раз окинул взором простертое перед ним прекрасное тело. Аньола лежала ничком, вытянув перед собой полусогнутые руки, разметав темное золото длинных волос. Мастера оно оставляло спокойным: желание не навещало могучего труженика, когда он работал. Но кого бы изваял мессер Антонио из такой удивительной модели? Матерь моря Амфитриту, повелевающую дельфинами? Или нагую амазонку, придавившую коленом поверженного эллинского гоплита?
Вот уже два года как венецианец Антонио, живописец и скульптор, вместо полотна и камня, глины и гипса избрал песок на берегу лимана, в который впадает, устремляясь к морю, древний Днепр — Борисфен. Песок в этом уголке мира, надо сказать, был особым, мессер Антонио встретился с таким впервые. Пропитанный пресной, слегка присоленной водой лимана, заквашенный на густой и пряной смеси водорослей и принесенных рекою степных трав, песок под Леричами обладал вязкостью глины и мог служить, пока был влажен, любым замыслам скульптора. Мастер даже совершенствовал понемногу измысленный им способ. Выпуклые части изваяний он укреплял доставленным ему волнами материалом — обтесанными, обсосанными водами кусками корабельных досок, весел и мачт, корнями похищенных некогда морем деревьев, ветвями прибрежных кустарников. Пучками водорослей подчеркивал кудри и косы, блестящими раковинами выкладывал песчаным колоссам живые, заглядывающие в душу глаза. Из обточенных волнами камней устраивал роскошные ожерелья, из панцирей мертвых крабов — пластины доспехов и шлемов. Ни один ученый педант, ни один ханжа, не умеющий вылепить человеческого пальца, но мнящий себя в искусстве законодателем, не заглянет сюда, чтобы скривить с презрением тонкий рот скопца. Только благодарные и простые зрители и модели видят его творения, — да еще солнце, да волны. Наутро, по своему обыкновению лиман все разрушал и смывал, и Мастер был этому только рад. Можно было начинать заново увлекательный, бесконечный труд.
— Ты устала? — спросил Мастер, видя, что Аньола пошевелилась.
Женщина, повернувшись, обратила к нему синеву прикрытых темными ресницами, непонятных и Мастеру глаз.
— Я поплаваю, — сказала она. — Можно?
Мессер Антонио с улыбкой кивнул.
Мастер проводил взором радостно метнувшуюся к воде смуглую и сильную, но легкую на бегу фигуру. Разве эта простая полонянка, подумал скульптор, менее складна, чем княгиня или султанша? Разве, если со вкусом ее одеть, а лучше — оставить нагою, — не побьет она красотой несчетных знатных дам? И разве менее благородна наполненная достойной женственности поступь рабыни мессера Пьетро, чем гордая стать иных баронесс и графинь? Все это — от природного благородства семени, из коего возрос этот цветок, от щедрости, таящейся в ней жизни, — всего, чего не получишь в наследство, подобно богатству и гербам, престолу и землям.
Аньола вернулась, ответив благодарным взором на его восхищенный взгляд; поклонение художника женщине приятно вдойне. И мессер Антонио продолжил ненадолго прерванную работу.
Аньола не стыдилась своей наготы, хотя перед ваятелем возлежала впервые. Нагота — не позор. В русалии, по старине справлявшиеся в ее родной земле, все пляшут наги, провожая стылую зиму в берестяном гробу. Да и пришлось походить нагою на невольничьих рынках, в больших домах, где устраивали распродажи ясыря работорговцы, — после того, как схватили ее татаре да погнали в толпе пленников под хана, в Крым.
Уткнувшись в сгиб локтя, чувствуя всем телом, как медленно сохнут на коже капли пресной воды, Аньола подумала о тех страшных днях. Полонившие ее бесерме — ныне были обычной разбойной ордой, какие налетали на Московскую Землю каждый год. То были татаре гостевые — званные великим князем себе в помощь супротив ляхов да литвы. Возвращаясь к Полю, союзники грабили и полонили, где могли, княжьи воеводы не чинили препон дорогим гостям.
Аньола оказалась одной из тех, кому пришлось заплатить — ох как дорого! — ордынцам за государеву службу. Жалко было вспоминать о себе, прекрасной и юной, в руках ватаги смердящих, не мывшихся сроду, жестоких степных губителей.