Замок братьев Сенарега
Шрифт:
Аббат, не спеша, начал спускаться. Вот он возится, выжив из ума, в песке, — не ваяет кощунственные мраморы, не исследует, дерзкий, сути вещей, не соперничает с творцом. Так и есть, снова женская нагота — полногрудая дьяволица бесстыдно раскинулась у самой воды. Слава Иисусу — не каменная, до утра ее смоют волны.
Мастер тоже видел приближающегося монаха. Тогда, в конце исповеди, мессер Антонио узнал этого человека, причинившего ему в прошлом столько зла. Напрасно, видимо, он, Антонио — венецианец, так далеко бежал от страшной вселенской силы, частицей которой был этот человек
Аббат подошел к Зодчему, излучая добродушие и смирение. Приветливо улыбнулся.
— Давненько мы, мессере, не видели друг друга, — начал отец Руффино, — Время же, неумолимо бегущее, за эти годы немало, наверно, принесло каждому из нас. Дало ли оно вам, ученый друг мой, понимание самого времени? Раскрыло ли перед вашим разумом собственную сущность?
Мессер Антонио, продолжая трудиться, покачал головой.
— Нет, отец мой, — ответил Мастер с тем же дружелюбием. — Зато показало свою скоротечность.
Аббат уселся на конец выброшенного на берег волнами полусгнившего бревна в готовности слушать.
— Я увидел, продолжал мессер Антонио, — как меняется с годами для человека капля этой неосязаемой реалии. Капля времени для меня раньше была мгновением, потом — минутой, потом — часом, днем, сутками. Сама она в моих глазах оставалась прежней, только все больше вмещалось в ней общих для всех нас временных мер. Сейчас — это неделя, скоро будет месяц, затем и год.! Когда же настанут последние мои мгновения, — усмехнулся Мастер, — вся жизнь, наверно, в представлении моем уместится в последней капле времени, которая упадет — вот так — на моих стекленеющих глазах.
Венецианец поднял округлый камень и, опрокинув ладонь, дал ему упасть.
— Но вы не цените, мессере, этих капель, — с сокрушением промолвил патер, поведя рукой в сторону нового изделия Мастера. — Кто способен трудиться ради вечности, тому грех создавать творения на час.
— В этом — моя жертва всемогущему времени, — с улыбкой ответствовал Мастер, — моя смиренная дань его непреходящей быстроте.
— В глазах ученого — не менее важной, чем сама вечность, — кивнул знакомый с философами древности латинский патер, — Но ваш материал недостоин таланта!
— Отличный материал, поверьте, отец мой, — с невинным видом возразил Антонио. — Смотрите, как хорошо изображать в нем поверхность нежной кожи, еще не высохшей от прохладной воды!
Монах бросил на песчаную красавицу снисходительный взгляд.
— Но разве вам не лучше было бы среди верных учеников и последователей, в вашей венецианской мастерской?
— Здесь моя мастерская тысячекратно вместительнее. — Взмахом руки Мастер очертил, горизонт.
— Но там, — покачал головой аббат, — там есть люди, способные вас оценить, лучшие люди. Князья мира и церкви, сам святейший отец.
— А здесь — море, волны, ветер, — возразил мессер Антонио. — Они понимают
— Слепые, лишенные разума силы. — Отец Руффино опять покачал головой, сочувствуя собеседнику.
— Дающие, однако, художнику очень дельные советы. — Мастер снова взялся за деревянную лопатку, подбрасывая на свое произведение песка. — И слушающие, в свою очередь, меня. Ведь мысли, не высказанные вслух, умирают, святой отец; если не можешь говорить, что думаешь, в полный голос, разучаешься и мыслить. Здесь я могу вести с ними долгие беседы, как с вашим преподобием сейчас, — с едва уловимым вызовом поклонился мессер Антонио.
— А там? — блеснул доминиканец хитрыми глазками.
— Там всюду стены, — развел руками Мастер;
— Излюбленные же вами стихии не услышат более вас. Это гордыня, сын мой, — наставительно произнес монах. — Вы забыли о людях. О тех, чьего спасения ради трудится святая наша церковь, направляя руку художника.
«Резцу и кисти вряд ли останется дело там, где души спасают дыба и костер», — подумал мессер Антонио.
— Искусство достойно тогда, когда служит господу нашему и святому делу церкви, — заключил аббат.
— Это уже удел святых художников, а не грешных, — поклонился Мастер. — Не всякому живописцу или скульптору такое дано, — он бросил на свою работу выразительный взгляд.
Аббат привычно подавил пробудившуюся злобу. Отец Руффино хорошо помнил, о чем, в тщеславии своем и распущенности, забыли меценатствующие кардиналы, епископы и папы. Что искусство нового времени так же губительно для власти церкви, как яд новейших, предерзких наук. Что работы тогдашних художников, подражание древним, на самом деле есть поклонение истуканам язычества, а Искусство, как в Византии, обязано быть слугою богословья, слепо храня его канон. Однако сказал, как часто принуждал себя со скорбью, иное.
— Вам, сын мой, — сказал отец Руффино, — вам святая церковь не ставит препон, как не ставила и раньше, — добавил он со значением. — Творите все, к чему стремится ваш гений, пишите и ваяйте наготу — святая церковь дает волю гению, в ком — божий дух, предоставляет его работам величественнейшие полотна — стены своих храмов. Труды гения прославляют церковь, укрепляют ее вселенское величие.
Этому грешнику, думал патер, слишком долго многое сходило с рук. Аббат вспомнил написанный Мастером Портрет инквизитора, пламя ада, просвечивавшее сквозь добродушный прищур мудрых старческих глаз. Все сходило художнику, прощаемому и оберегаемому самим папой. Пока грешный раб не сказал дерзкое слово самому папе и тем отдал себя в руки отца Руффино, давно ждавшие этой добычи.
А Мастеру вспомнилось, как обходилась святая церковь с творцами своего величия — такими, как он. Мессер Антонио видел, как жгли живых людей, среди них — и его друзей. Он вежливо улыбнулся.
— Все помню, за все благодарен, — молвил он.
Отец Руффино умиротворяюще поднял короткопалую длань.
— Многое, сын мой, пора и забыть. Святая церковь, каковы бы ни были ее действия, имеет единой целью спасение всех своих чад, одно лишь спасение. Святой Исидор сказал: «Кого не излечишь лаской — излечишь болью».