Замок братьев Сенарега
Шрифт:
И мессер Антонио вспомнил, какова боль, которою лечит церковь. Когда все части тела кажутся ненужными, лишними, мешающими, — все, кроме одной, где угнездилась твоя боль.
— Не могу понять, святой отец, — учтиво промолвил Мастер, — почему ученые среди великих изобретений человечества никогда не называли, к примеру, ни бич, ни плеть, ни простой кнут. А между тем — какое они все свидетельство гения! Какое богатство оттенков при воздействии на кожу человека и глубже! Целебнее средства, пожалуй, не сыщешь, не считая, может быть, раскаленного железа и костра. От легкого удара — напоминания и предупреждения —
— Согласен, сын мой, — смиренно сказал отец Руффино. — Орудия страдания сами по себе богомерзки и преступны. Но становятся святы в святых руках целителей грешных душ.
Мастер усмехнулся в ответ.
— Будем честны, отец мой. Вы говорите о руках нынешних церковников? О тех, что приемлют мзду, торгуя божьим прощением? Что обирают бедных и шарят под юбками прихожанок?
В сердце аббата шипели змеи, но лик источал снисхождение и благость.
— О тех и других, сын мой. У церкви, увы, нет сонма ангелов, которые выполняли бы многочисленные обязанности ее служителей. Священники и монахи — люди, следовательно — грешат.
— Тогда как могут они говорить от имени бога?
— То же самое, — смиренно вздохнул патер, — говорил ересиарх Иоанн Гус, чтобы разрушить святую нашу церковь до основания.
— Вы хотите сказать — укрепить?
— Нет, разрушить, — горестным кивком подтвердил отец Руффино. — Иоанн Гус требовал, чтобы все служители церкви стали святыми. А святые, ученый сын мой, рождаются раз в сто лет. На первый взгляд, требование Гуса было преблагим. Но выполнить его значило лишить человечество духовных пастырей. А следовательно — отдать во власть врага господа с его сонмищами рогатых слуг.
Мессер Антонио представил себе, как трудно, наверно, всевышнему различать в этих двух воинствах своих грешных ратников от супостатов. Разве по сутанам да по рогам.
— Как видите, мессере, — продолжал монах, — подкопы врагов церкви под ее твердыни всегда были столь же глубоки, сколь хитроумны и злокозненны. Вот и пришлось поневоле святой церкви нашей избрать на подвиг особую, жертвенную рать, дабы таким козням препятствовать. И была божиим промыслом введена святая инквизиция, болью исцеляющая худшие недуги христианской паствы.
— На Востоке есть старая сказка, — заметил тут мессер Антонио. — Один царь, чтобы бороться с врагами, силой волшебства создал машину, пожирающую людей. Чудовище съело вначале врагов царя, потом — его друзей и семью, наконец — его самого.
— Вы кощунствуете, сын мой, — со всей возможной мягкостью сказал аббат! — Но я не прибегну к данной мне церковью власти безоговорочно вас осудить. Постараюсь убедить вас, мессере, с помощью той же, столь излюбленной вами логики. Вы назвали только что священную нашу конгрегацию машиной. Подумайте, ведь это же ей — хвала.
Мессер Антонио, отложив лопатку, воззрился на хитрого монаха.
— Именно, хвала, — продолжал тот, — и я сейчас это вам докажу. Посмотрите, сколько в ней замечательных умов, сколько могучих воль, властолюбивых и страстных натур было в ней и есть! И ни одна на самом деле никогда не решала судьбы всего великого братства.
— Скажу по великой тайне: самые властные папы, сама курия Рима этого не могла. То, что вы назвали машиной, а я зову великим живым существом, — само управляет собою и миром по не понятым даже нами, одному лишь господу ведомым законам своим. Не лицо, не Личности — только сама конгрегация наша в целом, созданная ради дела господня и спасения праведной божией паствы, — только она и в силах, в сущности, определять ход великих событий и будничных дел. Ничьи страсти, ничей произвол, хоть и могут существовать, не в силах тут решать только закон и слово всевышнего. И делается все поэтому логично, неумолимо и бесстрастно. А значит — справедливо.
— Святой отец! — улыбнулся снова Мастер. — Вы же обещали быть логичным!
— Понимаю вас, мессере, — патер развел руками, — справедливость действий священной нашей конгрегации вы не захотите никогда признать. Ведь вы...
Взрыв криков и смеха остановил слова, готовые сорваться с толстых губ рыжего доминиканца. Перевалив через скат, на них с гиканьем неслась ватага голых молодцов. Это пленники, выпущенные мессером Пьетро из узилища, бросились первым делом к лиману, купаться, оставив платье наверху. Монах, напрягшись, пытался рассмотреть плечи пробегавших мимо и с ходу бросавшихся в теплые волны ясырей. Потом, кивнув наскоро мастеру, подошел к берегу и стал наблюдать.
Мессер Антонио в раздумье продолжил свое дело. Мастер знал, что не успел досказать не сдержавший злости отец Руффино.
Кем был, по священным формулам инквизиционных трибуналов, еретик раскаявшийся? Человеком, признавшим на церковном следствии и в суде, под пыткой или без оной, что сожительствовал плотски с диаволом, продал ему душу, бывал на шабашах, проклинал бога, убивал и ел младенцев, губил взрослых колдовством. Раскаявшийся, каясь, выдавал, обвиняя в таких же деяниях, своих друзей и родных. Такому полагалось бичевание, лишение имущества, ссылка на галеры. Если раскаявшегося решали все — таки сжечь, его, в облегчение мук, перед костром душили насмерть.
Мессер Антонио был еретиком не раскаявшимся, упорствующим во грехе. То есть до конца отрицающим вину. Такому полагалось одно — зверские пытки, а в конце их — смерть в огне.
«Еретик, сеятель ереси, осквернитель, развратник, поклонник прокаженных авторов, враг Христа». Так дословно был назван в протоколах церкви мессер Антонио, он же — Зодчий, он же — Мастер, он же — Венецианец. С прибавлением многих иных, не менее лестных слов.
Мятежный дух мессера Антонио, однако, побуждал его к спору и с собой, к поиску того, в чем сам был неправ. И представил новые возражения.
Перед взором Мастера встал огромный хаос невеликих княжеств, графств и баронатов, разделивших Европу, — городов, карликовых республик, малых королевств. Их взаимная нескончаемая борьба, взаимное поедание. Может, для мира будет лучше, если Рим сумеет сделать его опять единым, не под орлом[53], так под крестом?
Взор Мастера упал на камень, белевший у берета, в неведомой давности слежавшийся из мелких ракушек, падавших на морское дно. Да, если господь попустит, Риму это удастся снова. Но это будет единение в смерти. Дух церкви тогда убьет в мире все, что живо в нем еще, и прежде — свободу. Мир станет един, как камень этот, покоящийся у края воли. И будет мертв, как ракушки в этом камне.