Зарубежные письма
Шрифт:
Был ветер на улице. Он гнал дождь полосами на прохожих. Мне хотелось быть одной в эту первую встречу с когда-то любимым, и я вышла одна. Город — топографически — очень мало изменился. Без зеленого густого покрова парков он выглядел раздетым. И его домики, эти очаги немецкой классической культуры, казались поменьше, чем полвека назад, словно люди с осевшими к старости позвонками. «Музыкальный ключ» у меня, с каким я шла по улицам, был не в пример прежнему мажорный: новая Германия, ГДР, родилась из испытания двух войн, родилась на небольшом, правда, плацдарме, но зато каком! И что именно взяла она из этих домиков с их модусами вивенди, домов Гёте, Шиллера, Гердера, Виланда, Листа?
В одном из своих писем [157] Владимир Ильич, иронизируя, пишет о выдвинутом против пего обвинении в «Personenkultus». Мы перевели позднее это слово неправильно, как «культ личности». Между
157
В И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 6, стр. 359.
Личность и ее культ — это одна из конкретных форм культурного строительства. Личность — высшее проявление достигнутого человеком развития — отражает себя в творчестве и быту, в приемах работы и суждениях, во вкусе и поведении. Чем выше и совершенней личность, тем ценнее и показательнее ее проявления. Сохранить их для потомства во всей их жизненной связи как пример труда и методики трудового режима, своеобразия мышления и характера — значит уберечь от забвенья их жилища, личные рабочие комнаты, обстановку, вещественные черты быта, — словом, сохранить их дом, — а дома-музеи крупнейших творцов на земле — что они такое, как не культы их личностей? Веймар, как никакой другой город в Европе, славился такими очагами «культов-личностей», входящими в их совокупности в культуру родной страны. И вот я опять в Веймаре, опять перед домами великих творцов. Чем отличается их показ в новых, социалистических условиях?
Расположение дома Гёте на Фрауэнплац с его парадными комнатами и крохотной спальней, где он умор, прося «больше света», задыхаясь от темноты этой клетки, и чудесным рабочим кабинетом, где все до мелочей отражает его творческое присутствие, было мне знакомо наизусть.
Уже полвека назад я особо заинтересовалась личными особенностями его бытия.
Во-первых, полным отсутствием случайности в обстановке. Ворона, строя свое жилище, таскает, как известно, все, что попало, на его устройство — лоскутки, ветку, пуговицу, бумажку. Раз в Ялте на моих глазах она ухитрилась даже стащить со стола за шнурок мой слуховой аппарат, плененная его металлическим блеском. Есть женщины, вот так собирающие у себя дома «блестящие» предметы, коллекционируя их по-вороньему. Но Гёте, большой коллекционер, в своих парадных комнатах показал, что у настоящего творца собранные им вещи всегда биографичны, связаны с интимным развитием его характера и мышления. Увлечение античностью, поездка в Италию, страстная любовь к минералогии, охваченность теорией цвета, учением о красках, натурфилософские занятия — все, что прошло цепью больших страстей у этого пытливого, глубокого, устремленного ума, отразилось на обстановке парадной анфилады гостиных, ее мебели, скульптурах, картинах, коллекциях. Ничего случайного, прихваченного неразборчивым вороньим клювом!
Во-вторых, полным отсутствием бесплановости в рабочем режиме, отсутствием того французского laisser faire, laisser aller, житья как придется, плытья по течению, каким грешат иной раз и настоящие творческие работники. Гёте всегда направлял свою работу, он любил писать на отдельных бумажках планы и программы занятий на такое-то время вперед, вешал их на стене, подчеркивал, вычеркивал. Вел дневники, хотя бы несколько строк за целый год; свято соблюдал распорядок работы, отводя для нее утренние и дневные часы, когда голова свежа. И — подобно нашему Ленину — ненавидел курильщиков, закуренный воздух. У него не курили. Защитникам хотя бы нюханья табака, в его время сильно в Германии распространенного, он раздраженно говорил: «Но ведь это грязь, пачкотня!» Свежий воздух любил Гёте, как первое условно хорошей работы, как ходьбу пешком, как любую форму удовлетворенности организма. Но с такой же силой он ненавидел насилие над собой, и, если, например,
И еще одному, тогда же записанному мною в свои дневник. Раз начав наблюденье или размышленье над чем-нибудь, Гёте любил доводить его до конца или хоть не до конца, а долго прослеживать во времени. Ему интересен был процесс развития в растении, в животном — это все знают (во всяком случае, гётеанцы знают); а вот незадолго до смерти он направил этот интерес на политику. В конце 20-х годов его заинтересовали тринадцать тогдашних событий социально-политического характера. Он их аккуратно записал на таблицу и вывесил ее. В следующие два года, 1830 и 1831, он на двух других таблицах отметил их развитие, то есть что произошло с ними последовательно в таком-то и таком-то году. К сожалению, этот любопытнейший анализ Гёте мало заинтересовал прежних исследователей, и я потом до нынешних дней почти нигде о нем не читала. Но взгляд на общественно-политический факт как на эмбрион, несущий в себе определенную форму развития, то есть применение к обществу такого же научного метода исследования, как и к любой области природы, был тут у Гёте налицо, и о нем я уже тогда немало задумывалась.
Все, о чем я тут пишу, было плодом моего старого знакомства с веймарским домом Гёте. К нему прибавились в памяти другие черты и черточки от прежнего посещения домов-музеев — шиллеровского, в рабочей комнате которого, в ящик его письменного стола, Шарлотта Шиллер должна была обязательно класть гнилые яблоки, потому что запах яблочного гниения стимулировал вдохновение Шиллера, или отбор трофеев Листа, которым в то время почти ограничивался листовский дом-музей, — все это вставало в памяти, и я смогла сразу заключить, насколько веймарские музеи-дома в июле 1914 года давали совершенно изолированный образ их хозяев, почти вне исторической эпохи, вне связи с общей жизнью страны, Европы, планеты. А заключив это, очень легко для себя увидеть, какую огромнейшую разницу показа и восприятия дают они сейчас, в молодой социалистической Германии.
Чтоб лучше оценить систему нового показа, надо начать с того, что всегда было главным у немцев, — с книги. В самые последние годы, начиная примерно с 60-х годов или с конца 50-х, появляется в Веймаре ряд небольших, но прекрасно изданных книжек, скромно названных каталогами памятных мест и домов-музеев. На каталогах отметки: «Дом Листа», 1968, четвертое издание; «Дом Виланда», 1966, первое издание; «Дом Гердера», 1968, второе издание; «Дом Шиллера», 1968, пятое издание; «Музей Гйте в Веймаре», 1968, четвертое издание…
Остановлюсь хотя бы на этих пяти, не утруждая читателя перечнем десятка других «домов» и «замков». Виланду не посчастливилось: каталог о нем издан всего однажды, три года назад. А «Дом Шиллера» переиздавался пять раз, «Дом Листа» и «Музей Гёте» — четыре раза, открывая сугубый интерес туристов к этим наиболее популярным именам. Но я по старой привычке, заимствованной у Гёте, — начинать всегда с самого трудного и наименее интересного — взяла себе на ночь для чтения именно Виланда. Взяла — и до утра горела моя ночная лампочка, нанося убыток гостинице «Элефант».
2
Что я знала о Виланде до сих пор? Очень мало. Его хорошо знали русские интеллигенты сто лет назад. По моему поколению он ведом обрывками: Гёте злился на пего за «офранцуженное» противодействие свежему реалистическому движению молодежи против ложноклассицизма, носящему название «Штурм унд Дранг» («Буря и натиск»), и написал злосатирический фарс «Боги, герои и Виланд». Что-то вроде нравоучительного романа «Агатон» в стиле педагогического романа Руссо «Эмиль» числилось за Виландом. Портрет его с вытянутым носом и острыми, холодными глазами напоминал мне Вольтера, а его «придворность», его занятия с наследным принцем — нашего Жуковского. Все эти ассоциации были произвольны, и самого Виланда я никогда не читала. И вот из глубины гётевского времени, из парадных покоев маленького веймарского двора приблизился ко мне человек неожиданный, в черном бархатном камзоле и кружевном жабо, резко противоположный сложившемуся у меня фальшивому портрету. Книжка, скромно названная каталогом, оказалась на высоте лучших монографий (или докторских диссертаций), какие я когда-либо читала. Форма — каталогическая — показалась мне ну просто новой найденной моделью, по которой захотелось построить десятки домов-музеев у нас. Главное ее достоинство: ни одного лишнего слова, никакой литературщины и каждая фраза песет смысловую, литературно-историческую нагрузку, а все вместе дает абсолютно конкретный, абсолютно аргументированный портрет человека в центре своего времени, на движущемся эскалаторе личной жизни и жизни общества.