Заслон(Роман)
Шрифт:
«Ты всех меньше и всех милее, — подумал он с нежностью, — и всех сильнее, потому что никто не попенял бы, если бы ты и не пришла. А ты, такая хрупкая, здесь, с нами…»
Побагровев от натуги, Боголюбов катил от воды с каким-то подростком тяжелое, неподатливое бревно.
— Передохни минутку, — шепнул Алеше Булыга и кинулся к учителю, но его опередил Вениамин.
— Владимир Иванович, дайте-ка я! — Просто не верилось, что Венька может быть таким заботливым, а он, откатив бревно, картинно подбоченился и деловито приказал второступенцу:
— Достань
Время летело быстро. К полудню на песчаном берегу стояли десятки остро пахнущих смолой штабелей дров. Бородкин ходил вдоль них с саженкой в руках и обмерял, как заправский десятник. Глухо стукнув о стылую землю, упала последняя чурка. Булыга отбросил пилу:
— Конец — делу венец! Домой сейчас пойдем, — и деловито осведомился: — Ну как, есть мозоли?
— У кого же их не бывает, — пряча сбитые ладони, ответил Алеша.
— Ребята! — кричал Саня, размахивая записной книжкой. — Знаете, сколько мы заробили? Учтите: платить будут золотой валютой!
— Не меньше полета монет! — сказал убежденно Булыга.
— Распилено и выставлено шестьдесят две сажени дров.
— Ты, как всегда, увлекаешься, — отшутился начальник политшколы Кислицын.
— А ты, как всегда, спешишь, потому что у тебя в кармане ключи от вашего клуба, — дружелюбно отпарировал Саня. — «Фигаро здесь, Фигаро там…» Да наши женщины и девушки тоже подзаработали на укладке, да на Зее еще… Сколько голодных ребятишек можно будет накормить за эти деньги!.. — И ему вдруг вспомнилось далекое утро у подножия седого Эзопа и чужой ребенок, доверчиво приникший нежной щечкой к колючему сукну его простреленной шинели. Сколько еще детей он обогреет, защитит, выведет на свободный путь и спасет от смерти, прежде чем у него будут свои?! И Саня улыбнулся мечтательно и нежно, радуясь, что никто, даже верный д’Артаньян, не прочтет его мысли.
— Принимай, сынок, свою одежу, — сказал плотовщик, подойдя к ним и набрасывая на плечи Сани его щегольскую кожаную куртку. — Добрая одежина, я не девка, да и то загляделся!
— По Сеньке и шапка! — воскликнул Вениамин. — А девчата действительно заглядываются, только на тужурку ли, на хозяина ли — вопрос не решенный. Вон летят сюда, как мухи до меда!
— Так там же первой летит твоя Елена, — поддразнил его Булыга.
— Неужели славный молодой человек удостоен такой чести? — сделал испуганно-забавное лицо Саня и подкрутил несуществующий ус. — Безгранично сомневаюсь!
— Однако освобождай мою чурку! Пускай девчата видят, что я один не сижу здесь сложа руки! — И, рассмеявшись, Гамберг снова взмахнул тяжелым колуном.
Близился вечер, но никто не спешил домой.
Город — под высоким и ясным небом, город — омытый прозрачными реками, город — продутый всеми ветрами, город — первым на Дальнем Востоке вышвырнувший интервентов и белых, неужели тебе суждено навеки остаться в памяти людской городом худой славы?!
Правый берег Амура, чужая сторона, чужое беззаконие… Но что же нужно сделать, чтобы жили, не трепеща за свою судьбу, люди на левом берегу?
Принесли в Михайло-Архангельскую церковь девять гробов: мать, отец и восемь ребятишек. Плачут женщины: меньшенький только народился, а горлышко перерезано. Лежит без кровинки, что ангелочек восковой. Злодейство какое: всю фамилию скосили под корешок!
— Нет, не всю, — уточняют досужие люди. — Девчоночка одна уцелела. В больнице, в беспамятстве лежит.
— И вовсе не в беспамятстве, — утверждают более дотошные. — В твердом уме она теперь и в здравой памяти. А сказала такое — хошь верь, хошь не верь — волосья дыбом! — Сбивается кружок теснее, голоса переходят на полушепот:
— Сказала, говорит, комсомольский патруль. Сказала, говорит, с обыском. Денег не было, говорит, потому всех порешили комсомольцы те.
— Бредит девчонка. Комсомолы на такое не пойдут. Анархистов или хунхузов работа!
— Ан не бредит. Русские парни, говорит, молодые, здоровые, оружием обвешаны от ушей до ног.
Поползли по городу слухи один другого страшнее: комсомольцы грабят, убивают, не пускайте их на порог. Девчонка будто всех признала, что были в ту ночь в патруле.
И опять здравые голоса:
— Провокация! Никого она не признала. Те, — сказала, — трое их было или четверо, — рослые, румянец во всю щеку, в полушубках, в унтах, а у комсомолов шубки на рыбьем меху, подметки к сапогам веревками приторочены.
Ищи ветра в поле: троих или четверых, с румянцем во всю щеку. Дом убитых опечатали. Девчонку определили в приют. А тут снова, на Ремесленной улице, вырезана семья: старуха с сыном, невестка да четверо внучат. И «почерк» у бандитов тот же: вспороты все подушки, бито да не граблено. Опять искали деньги — золотые романовки.
«Это они», — идет по городу молва, а кто «они», никто не знает, и опять клеплют на комсомол.
Голод. Страхи. Спасибо, в школах хлеб и кету ребятишкам стали давать. Разутых, раздетых бесплатно приодели. А в мучном лабазе, слышно, бабы пустыми мешками исхлестали продавца и муку повычерпали пригоршнями. И еще «буферные» чудеса: работы у людей разные, а оплата и того разнее. Одним платят мороженой брусникой, другим сапожными гвоздиками, кому шоколадки дают на зубок, а кому колючую проволоку. В лесничестве же вдруг заплатили китайскими даянами. Одного лесника баба у колодца хвасталась без удержу: