Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
А в письме Анатолия были такие строки:
«Я уже описывал вам, как тепло меня встретила пани Станкевич. И какою теплою оказалась наша встреча с Татьянкой. За время, которое я провел у них в доме, я сроднился с ними. Расставаться с ними было мне тяжело. Казалось, что и им тоже. Но вот теперь приходят совсем другие мысли, и я спрашиваю себя: неужели их отношение ко мне не было искренним?»
Глава двенадцатая
РАССКАЗЫВАЕТ МАРИНА
1. Еду в
В Польшу я ехала по служебным своим делам — издательским. Но кроме служебных дел, кроме того, что я должна была повидаться с Татьянкой, была у меня и еще одна, связанная с этой поездкой надежда… задача… не знаю, как выразить точнее.
Я должна была побывать в Освенциме. Я надеялась этим освободиться от него.
Объяснить это трудно — об этом трудно рассказывать. Но Освенцим еще жил (и живет!) во мне.
Днем его власти нет надо мною. В круговороте привычных дел, событий, обязанностей Освенцим возникает в памяти редко, почти лишенным реальности кошмаром.
Но вот по ночам, когда ты остаешься один на один со своей памятью… И своими снами…
Словом, я должна была побывать в Освенциме. Я хотела увидеть его сегодняшним, моими сегодняшними глазами. Я думала, это поможет мне.
Потому думала, что кусок моей жизни, связанный с Освенцимом, не закончился — оборвался, остался незавершенным. Нас ведь выводили оттуда бегом. И гнали, гнали почти бегом по снежной дороге, по перепаханному множеством ног, перемешанному со свежей кровью снегу — охрана пристреливала тех, кто отставал.
Подруги толкали меня: «Быстрее! Быстрее…»
А сзади все время слышалось «Los! Los!». И выстрелы. И собачий лай.
Может быть, если бы я видела Освенцим освобожденным…
Так вот, повторяю, я хотела побывать в Освенциме, но свой рассказ об этой поездке начну я не с Освенцима — с вокзала. С нашего Белорусского вокзала, от которого декабрьской ночью отходил мой поезд Москва — Берлин, следовавший через Варшаву.
Вещи были уже в купе, а мы с мужем стояли у вагона и переговаривались о чем-то совсем незначащем и нисколько не равнозначном тому, что чувствовали. Я видела, как не хотелось Николаю отпускать меня в Польшу. Это было вполне естественно, Коля первым из наших школьных друзей встретил меня в Москве, когда я вернулась. Видел, какою я вернулась.
Мы с Николаем обычно понимаем друг друга с полуслова. А зачастую совсем без слов, по удивляющему нас самих совпадению мыслей. И все-таки он не мог понять, почему я стремлюсь побывать в Освенциме. Как, наверное, не сможет понять никто, кому не довелось пережить этого.
До отхода поезда оставались считанные минуты, когда, вынырнув из темноты, под фонарем обозначилась фигурка моей Светланы. Она вовсе не собиралась на вокзал. Мы простились с ней дома, час назад. У нее начиналась сессия, и она сидела над словарем, готовя зачет по английскому языку.
— Так захотелось тебя проводить, мамочка! — жалобно сказала Светланка. — А тут позвонил Виктор. И мы решили!..
Из темноты
Вежливо осведомившись: «Чи паненка еде з пани?» — проводник попросил пассажиров занять места.
— Мамочка! — Светланка прижалась ко мне. Губы ее были холодными, пахли снегом.
Медленно отодвигаясь, уходила в снежную тьму платформа. А в скользящей по перрону полосе света все еще бежала за поездом девичья маленькая фигурка. Легкая, как мотылек: вот-вот упорхнет!
Я всегда так боялась, что она упорхнет!
Для меня рождение Светланки оказалось таким ни на что не похожим счастьем.
Помню тот день, когда Коля привез меня со Светланкой из родильного дома.
У нас еще не было ни коляски, ни кроватки. Мы уложили ее поперек подушки. Она лежала и звучно чмокала соску, крохотная девчурка со светлым чубиком. А я, раскладывая ее пеленки, испытывала при этом удивительное ощущение наполненности, покоя.
Вот тогда мне и вспомнилось, вот тогда лишь дошло до меня то, что часто мне повторяла Катя: «Думаешь, только мы нужны детям?..»
Нет! Светланка действительно оказалась нужна мне! Она заставила меня забыть многое. И тем самым освободила от многого.
У Толстого сказано где-то, что рождение ребенка создает для родителей особое поле уязвимости.
О, Светланка в полной мере создала для меня это поле. Она росла такой слабенькой, такой восприимчивой к инфекциям.
Врачи говорили: это все последствия военного времени. Они не знали, я — знала: это была не только война. Это был Освенцим.
Врачи говорили: не волнуйтесь вы так, мамаша! Ребенок перерастет.
Она и в самом деле «перерастала». Из тощей, бледной, вялой девчурки, в которой все как будто было приглушено — и краски, и силы жизни, — становилась по-девически хрупкой, чуть розовеющей, пастельной. Только я… я никак не могла «перерасти» свою тревогу.
Так неспокойно в мире. Так неспокойно!
Нет, наверное, такой матери на планете, которую не тревожило бы будущее ее детей. Но для нас, непосредственно переживших войну, Освенцим, для нас, повседневно видевших смерть, видевших, как погибают чьи-то дочери, чьи-то дети, для нас — уцелевших лишь чудом, случаем — эта тревога ощутимей, осознаннее, острее.
…Поезд был скорый, очень скорый. Он мчался почти без остановок. Возникали из темноты огни станций и пропадали, словно бы вновь растворяясь в темноте.
На дворе мело и мело. Бежали навстречу поезду заснеженные поля. И домики со светящимися сквозь метель окнами.
А в купе, в двухместном купе, в котором я ехала одна, было тепло. И было уютно по-дорожному. Свежее белье на постели. Пушистый плед. В отдельной кабине — умывальник.
Проводник любезно предлагал кавку — в маленьких чашечках на подносе аппетитно дымился горячий кофе.