Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
Мчался поезд, и чем дальше он мчался, тем сильней нарастала во мне тревога.
Поезда обычно мчат своих пассажиров к будущему. Мой же поезд вез меня к прошлому. И, признаться, я страшилась его.
2. Освенцим, год 196…
От пребывания в Польше впечатления располагаются пластами. А иные — кругами. Потому кругами, что я явственно вижу, как замыкаются некоторые из них.
Вот, например, Ядвига Заржицкая — Яся. Поначалу — узница Освенцима, врач освенцимского ревира. Ныне — пани профессор,
Другой пласт — Татьянка. Татьянка из детского барака за проволокою. И Татьянка шестидесятых годов, она же Зося — Зофия Станкевич — краковянка, гражданка Польской Народной Республики — единственное, нежно любимое дитя Кристины Станкевич.
И наконец, сам Освенцим — Освенцим прошлый, Освенцим нынешний. Но этот пласт включает в себя столь многое, что тут немыслимы никакие перечисления.
В Освенцим сопровождал меня Станислав Скибицкий, журналист, «пан редактор» — так называла его хорошенькая паненка из рецепции — регистратуры отеля.
Пан Станислав ждал меня в холле. И хоть толпилось в холле много народу, я, не зная его в лицо, сразу же обратила внимание на него.
В мягком сером пальто, с пушистым, в яркую клетку шарфом, с трубочкой, небрежно задвинутой в угол рта, опершись на стойку рецепции, он беседовал с этой самой паненкой и казался таким безмятежно благополучным, что, право, трудно было поверить, будто и он пережил Освенцим.
Он пережил Освенцим, я знала об этом.
День был ясный, морозный, солнечный, ярко синело небо. Но чем дальше мы отъезжали от Кракова, тем оно становилось все серее — заволакивалось, затягивалось мглистой дымкой, солнце смутно мерцало сквозь нее. И это становящееся бессолнечным небо для меня было первым зримым признаком приближения к Освенциму.
Мне довелось пережить в Освенциме все времена года. И во все времена года небо над Освенцимом было затянуто вот такой же туманной мглой.
Может быть, оттого, что Освенцим расположен в низине, в котловине.
Во всех географических его описаниях, которые я читала уже потом, говорится о нем примерно следующее:
«Несмотря на близкое соседство с горами, Освенцим по своему местоположению представляет удивительно ровную, плоскую, без уклонов и даже впалую иногда поверхность. Вследствие чего его окрестности являются сырыми и болотистыми».
О, как мы ощущали эту сырость и эту болотистость. Они настолько въедались в нас, что даже в теплые летние дни нас мучил непроходящий озноб.
Ни я, ни Скибицкий по дороге не вспоминали об Освенциме. Говорили совсем о другом, сегодняшнем, но Освенцим стоял за тем, о чем мы говорили. Недаром, по мере приближения к нему паузы между фразами становились все чаще, все продолжительней. Спутник мой сосредоточенно разглядывал сквозь ветровое стекло сбегавшую под гору дорогу.
— По этому маршруту везли меня в 42-м году, —
И я молчала, прикидывая, сколько лет ему было в 42-м году. По виду он казался моим ровесником, может быть, чуть моложе. Значит — восемнадцать или девятнадцать…
Как они попали в Освенцим, он и его отец?
— Когда отца уводили «на газ», — помедлив, сказал Скибицкий, — ему удалось перебросить мне свои ботинки…
И снова дорога сбегала с пригорков, петляла между полями — обычная асфальтированная дорога.
— Эту дорогу и мне довелось строить, — вновь нарушил молчание Станислав. — Нелегкое дело. Болото!
Я кивнула. Я тоже знала, каково это — рыть канавы в мокрой и вязкой глине.
— Плохо, когда ты — самый высокий. Сразу бросаешься в глаза. — Он заметил это будто без всякой связи с тем, что было сказано раньше. Но я уловила эту связь.
— Разрешите! — Станислав набил трубку. Закурил. Затянулся душистым дымом.
— А потом заболел… — (Я начинала уже привыкать к этой его манере обрывочных сообщений.) — Температура до сорока. Тиф. В ревир, однако, не решался податься. Боялся — впрыснут фенол. Или… «Милости просим пана на газ»… Только уж когда совсем обессилел… Нет, думаю, будь что будет, но умереть я хочу под крышей.
Я кивнула. Катя тоже так говорила: «Если умирать, то под крышей».
— Шел, ни на что уже не надеясь, — продолжал Скибицкий. — И вот как оно бывает, врачи в ревире оказались земляки-краковяне. Не дали умереть. Поставили на ноги.
Я не заметила, как мы подъехали к Освенциму. Первым из машины вышел Станислав, галантно распахнул дверцы.
Передо мною были ворота Освенцима — брама. Место казней и истязаний. А над брамой, неподвластная времени и стихиям, нерушимо высилась надпись: «Arbeit macht frei». — «Труд делает свободным».
Свободным?!
Каждый раз, возвращаясь в лагерь в рабочих командах, обессиленные, разбитые, волоча за собою тела погибших, узники видели эту надпись.
Взглянув на меня, Станислав осторожно взял меня за плечи и легонько повернул вправо, так что я не могла не наткнуться взглядом на табличку, обыкновенную, как все таблички такого же назначения. Из нее явствовало, что
«Музей Освенцим (музей!)
можно посещать от 8 до 15 часов ежедневно»,
что
«По понедельникам и послепраздничным дням музей не работает»,
что
«Посещение музея дозволено
лицам не моложе 13 лет».
Станислав повернул меня еще чуть правее, и я увидела множество этих «лиц». Они оживленно толпились подле киоска, в котором, как и в любом примузейном киоске мира, продавались проспекты, альбомы, открытки. Толпились у маленького окошечка диспетчера. И подле стоявших у ворот экскурсионных автобусов.
Время близилось к трем, и от ворот Освенцима отходили автобусы с экскурсантами, сквозь стекла были видны оживленные лица отъезжающих.