Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
9 июня 1943 года я провожала их на Курском вокзале. Неожиданно объявили воздушную тревогу – это была последняя воздушная тревога в Москве. Поезд на Тулу уходил под грохот зениток. Прямо с вокзала меня загнали в метро, и я первый раз за время войны оказалась в бомбоубежище. Около двух часов ночи дали отбой. Я шла пешком с Курского вокзала на Киевский, возле которого мы теперь жили, через весь город, и пустынная Садовая казалась особенно широкой и красивой в этот белесый час. Изредка по влажному асфальту проносились машины, розовело небо, вставало солнце…
Потянулись томительные и долгие дни ожидания. Я приводила в порядок архив Юрия Николаевича.
Мне не хотелось никого видеть, и большую часть времени я проводила с Машкой.
В один из теплых солнечных дней она упросила меня пойти в зоопарк. Мы ходили по пустынным аллейкам, останавливались возле клеток. Похудевшие и облезлые животные смотрели
Только на площадке молодняка было весело.
Вдруг на одной из дорожек я увидела Льва Славина. В военной форме, с зелеными фронтовыми погонами, он шел, обняв за плечи жену. Они медленно переходили от одной клетки к другой. Наверное, он ненадолго приехал с фронта в Москву. Было что-то очень чистое и хорошее в том, что в эти короткие тревожные часы, которые судьба отпустила им побыть вместе, пришли они сюда, в парк, который так любят дети. Я смотрела на них с грустной и доброй завистью…
Но вот наконец и первая открытка. Она шла из Тулы шесть дней, а езды туда ровно шесть часов! Но что поделаешь – идет война!
«10 июня
Лидуша, благополучно доехали до Тулы. Как ты дошла домой? Глупо, что я не узнаю об этом, пока не вернусь. Все время помню тебя и люблю…
…Сейчас семь утра, яркое солнечное утро, ночью прошел дождь, улицы влажны. Город залатан, но чист. Саша пошел на поиски столовой. Я сижу на подоконнике второго этажа, радио на весь город гудит последние известия…
Целую тебя. Юрий».«11 июня
Лидуха! Саша создал мне такие условия, что я езжу лежа в машине, он сидит с шофером, я один сзади, хочу сплю, хочу лежа бодрствую. Сидеть трудно. Сейчас мы уже почти у цели. Работа начнется сегодня вечером.
Работа началась. Очень интересно и радостно: опять я в сфере того военного дела, единственного, которым можно заниматься, отдаваясь целиком, во время войны. Березовая роща, звезды – очень хорошо. Ты всё время со мной. Я вернусь к тебе – жизнерадостный, избавившийся от нытья.
Целую. Юрий».«13. VI
Вчера писать не пришлось. День прошел в непрерывном передвижении. Сегодня тоже пишу на лавочке, в момент ожидания кратковременного. Началась работа, интересная, но утомительная… Много интересного, чего мне не приходилось видеть последний год в Москве – и хорошее внутренне спокойное моральное самочувствие. А сколько цветущего шиповника и кудрявых перелесков, высокой, по пояс, уже колосящейся ржи…
Милый друг мой, от меня неотделимый…
Юрий».Как ни уверял он меня, что всё прекрасно, но я понимала, что ездит он лежа не потому, что к тому располагают созданные удобства, а потому, что вынуждает болезнь! Письмо из Ясной Поляны! Мне было грустно, что Юрий Николаевич один, без меня, пришел на эту вымечтанную нами священную землю. К сожалению, письмо это сохранилось только в отрывках:
«…Мы остановились в деревне, решили пообедать, отдохнуть и вечером отправиться на могилу Толстого. Я бы сделал это тут же, но слишком устал, на ногах не стоял и лег в густой и сочной траве на деревенском дворике одного из крестьян Ясной Поляны, который даже вынес мне подушку. Отсюда, сквозь траву, сквозь сетку облетающих седых одуванчиков видны были широкие волнистые разлужья – те самые пашни, которые можно видеть на картинах и рисунках Репина.
А кругом какие места! Какое богатство зелени, какие кудрявые березовые перелески и между ними зеленые, с проступающей сквозь прозрачные молодые всходы мутно-розовой землей, пашни. Зелено-кудрявые березы и темнота теней под ними, их белые стволы, как бы отделанные черными инкрустациями. Яркие кустарники и среди них рыжие пасущиеся лошади. На ум всё время приходят слова то из “Семейного счастья”, то из “Утра помещика”, то из “Анны Карениной”, то из “Войны и мира”.
А на шоссе слышен грохот, но лень глядеть, что там движется – тягачи или танки. Здесь очень тихо, фронта еще не слышно, какая-то особенная тишина. Я заснул так крепко, как давно не спал. Просыпался, видел огромное небо с кучами тяжелых облаков, вверху снежно-белых, внизу затененных. Ясная Поляна, Ясная Поляна, сегодня вечером я пойду к могиле Толстого… Поклониться – наверное, я сделаю это буквально: поклонюсь…
Милый друг, всё это время ты была неотделимо со мной. 4 часа пополудни.
Сейчас пишу из другого пункта. Саша меня разбудил, и мы уехали из Я. П. У могилы пока побывать не пришлось.
Целую тебя, милая.
Юрий».А через несколько дней пришло еще одно письмо:
«22 июня
Вчера к вечеру приехали мы в Ясную снова. Переночевали в деревне; с каким-то особенным вниманием и пристальностью вглядывался в каждое яснополянское лицо. Во всех лицах улавливаешь черты той же русской породы – ведь порода-то одна. С утра после завтрака мы отправились в усадьбу.
Завтрак был сытный и даже немного пьяный. С нами вместе пошла заведующая столовой. Я тихонько шепнул Саше, чтобы он задержал ее, а сам я прошел вперед побыстрее. Около усадьбы было солнечно, но чем дальше уходил я в лес по широкой аллее, в сторону Старого Заказа, где велел похоронить себя Толстой и где его похоронили, тем становилось всё тенистее и свежее. Так вот оно, это место, куда сто лет назад мальчик Николенька привел трех своих маленьких братцев – самый младший был Левушка; наверное, все они были в рубашечках с поясками, и Левушка ковылял с трудом, потому что это место расположено довольно далеко от усадьбы. И, приведя своих братцев на это место, Николенька поведал им тайну о муравейных братьях, о поисках счастья для всех людей, о зеленой палочке, которая здесь зарыта и на которой эта тайна написана. Темно-зеленый, густой и пронизанный солнцем высокий лиственный лес, птицы поют где-то высоко, их не видно. Я шел усталый, хмельной, грузный, револьвер болтался на поясе, шел с таким чувством, точно несу всё, что сохранил и вырастил в себе такого, что дает мне право называться человеком, и в то же время сознавал ничтожность себя перед тем, что сейчас совершается в мире, и значительность этих минут для всей моей будущей жизни. А лес становился все величественнее, лиственные своды всё выше, и в их тени подымались черно-зеленые елочки. Вот справа засквозили в темной стене леса белые стволы берез. Вот могила – тропинка уперлась прямо в этот маленький холмик, покрытый зеленеющим дерном. За могилой крутой овраг, здесь конец чего-то, дальше идти нельзя… Могила, обрыв – и черный непроходимый лес, но ни идти туда, ни думать о нем не хочется.
Впереди меня шел мальчик лет семнадцати, а может быть, младше, одетый по-городскому, но босой. Смуглый, курносенький, с черными бровями, он, не спуская взгляда с могилы, обогнул ее, не переходя через проволочку, сел сбоку на скамейку и стал писать письмо. Убедившись, что на меня никто не смотрит, я со страстным порывом благоговения, которого не испытывал со времени смерти Владимира Ильича Ленина, подошел к могиле, встал на колени, поцеловал изголовье могилы и взял немного земли для тебя. Как пели птицы!
Как раз в это время подошли Саша с девушкой. Я уже издали слышал их голоса.
Потом мы очень долго осматривали саму усадьбу. Конечно, я не буду тебе всё это описывать, она вся описана, да и мы с тобой там будем. Но что меня поразило, о чем я всё время думал, – всё в усадьбе пронизано трудом, всё устроено так, чтобы наиболее успешно трудиться, культурно и радостно отдыхать после труда и растить детей…
Вообще всё это похоже на паломничество к местам, связанным с великим нашим (?!) родичем.
Целую Машку и Татьяну Владимировну, не бесись без меня и не вреди себе.
Юрий».Юрий Николаевич приехал загорелый и похудевший, от гимнастерки пахло пылью и солнцем, трудной и непонятной нам, женщинам, военной жизнью. Только глаза у него были усталые, да в волосах исчезла последняя черная прядь. Мы плакали и смеялись, говорили и не могли наговориться, верили и не верили, что опять вместе. Это была наша последняя разлука, больше мы не расставались никогда, ни на один день – разве только когда меня отвозили в родильный дом, что, впрочем, случалось не так уж редко.
15
6 сентября я проснулась от ломоты во всем теле. Накануне мы ходили пешком в Хамовники, в толстовский музей.
«Наверное, сказывается вчерашняя усталость», – подумала я.
Тихонько, чтобы не разбудить Юрия Николаевича, встала с постели, прошлась по комнате и открыла дверь на балкон. Осенняя утренняя свежесть вползла в комнату, день занимался прозрачный и ясный. Ломота прошла.
После завтрака мы, как обычно, сели за работу, я писала под диктовку, но сидеть было трудно, нет-нет, да и ломило поясницу, тянуло ноги. Надо идти в больницу, но ведь это значило расстаться на несколько дней! Я молчала, терпела, писала, прибирала комнату и читала вслух. Только время от времени подходила к Юрию Николаевичу и терлась щекой и лбом о его плечо, руки, шею. Он с тревогой поглядывал на меня:
– Тебе нехорошо?
– Нет, нет, всё прекрасно…
Мама уехала в магазин, получать по карточкам продукты. Машка встала после дневного сна, солнечные лучи стали косыми и длинными. Народная мудрость гласит: «Родить – нельзя погодить». Скрывать боль становилось всё труднее.
– Одевайся, поехали рожать! – решительно сказала я.
Юрий Николаевич побледнел.
– Началось?
– Поехали.
Арбатская площадь, тихий переулок, серое здание родильного дома имени Грауэрмана. Надев больничный халат, я смотрю в окно – они ходят вдвоем по пустынному переулку в густеющих сумерках и разговаривают о чем-то, по-взрослому озабоченные и по-детски беспомощные. Сейчас им отдадут мою одежду, и они уйдут домой.