Железный Густав
Шрифт:
О, конечно, она знает Эйгена! Вино ему ни к чему, зато он взял себе из угольного подвала девушку, почти ребенка…
Она лежит, словно без памяти, у него на руках, бледная, с закрытыми глазами, и он уговаривает ее своим злым, лживым голосом:
— Ну же, детка, я же тебя не трогаю, ведь я твой Эйген — твой милый сладкий Эйген! Ну-ка, скажи: Эйген; скажи только раз: Эйген… И клянусь, я тебя отпущу… Ну, скажи же!..
— Эйген…
— Видишь, как быстро ты учишься! И ты еще сотни раз это скажешь. Я не только
И, как обычно, придя в мгновенную ярость:
— Но только не ври, не смей мне врать! Клянусь, я это сразу почую!..
И девушке, той, потерянной, что стоит за дверью, чудится, что это ее он держит в объятиях, что она впервые слышит этот злобный, лживый, колдовской голос, словно она стоит только в начале пути…
Внезапно ее охватывает неизъяснимый страх: страх за себя, за других, за жизнь вообще, за свою жизнь, за смысл всякой жизни — почем она знает! И вне себя она кричит:
— Эйген!
Тот вздрагивает, он сразу начеку. Не долго думая, он роняет девушку на пол и бросается к Эве…
И Эва спускает курок, она стреляет в это злое, лживое, смуглое лицо, вырастающее у нее перед глазами…
Огненный вихрь, оглушительный грохот…
Но она уже бросила пистолет, она бежит, бежит без оглядки вверх по лестнице и через холл — вон из дому. Она ударяется плечом об угол грузовика, падает, тут же встает и бежит… Опять она бежит… все дальше в ночь, в темноту, в беспросветный мрак…
И ни на минуту не забывает о том, что она сделала, и что никогда уже не услышит она этот подлый, лживый голос, никогда больше не посмотрит в эти злые светлые глаза. Все миновало, и только ей, ей еще придется жить и жить!
— Я пошла! Идешь ты наконец, Гейнц? — спрашивает Ирма.
Она спрашивает нарочито грубо, она зла и раздосадована. У нее нет ни малейшего желания разыгрывать из себя светскую даму, вроде этой розовой марципановой свинки.
Но никто не замечает Ирму. Гейнц, должно быть, под действием винных паров, вдруг ударился в спор.
— И ты называешь себя социалистом? — наскакивает он на брата. — Достаточно посмотреть на эти пухлые кресла и сигары…
— И пухлых женщин, — бормочет Ирма, но никто ее не замечает.
— …а когда я тебя спрашиваю, что ты намерен сделать для рабочих, ты ни в зуб толкнуть.
— Мой милый мальчик, — говорит Эрих в нос, тоном величайшего превосходства, — я, конечно, мог бы тебе ответить, что мои личные дела тебя не касаются! Но настолько соображения должно быть даже у неразвитого школьника, чтобы понять: необязательно самому класть зубы на полку, чтобы сделать что-то для рабочих. — Да, — продолжает он, увлекаемый собственным красноречием, так как и он изрядно выпил, — неужели я и сам должен голодать, чтобы избавить от голода других?
— Ну, пойдем же, Малыш! — говорит Ирма просящим голосом. — Надо же нам вернуться домой!
— Мне куда сподручнее будет сделать что-то для других, когда будут удовлетворены мои собственные нужды! Прежде всего я должен быть работоспособен, а такая обстановка, — и он любовно огляделся по сторонам, — повышает мою работоспособность.
Послушать тебя, миллионеры должны быть первыми социалистами! — вознегодовал Гейнц.
— О Анри, Анри, ты просто прелесть! — воскликнула Тинетта и, смеясь, бросилась на кушетку. — Ты прямо Парсифаль из сказки…
— Что ж, ты, пожалуй, не так уж не прав, — сказал Эрих, смеясь. — Чтобы по-настоящему служить обществу, нужна, вероятно, известная материальная обеспеченность. Когда только и думаешь о том, как бы самому набить брюхо, тут уж не до забот о других. Это же ясно как день!
— Но позволь…
— Гейнц, я ухожу…
— Нет, ты позволь… Разумеется, при условии, что состоятельному человеку знакома доля бедняка, а для этого необходимо, чтобы он и сам испытал бедность?
— И ты считаешь, что ее испытал?
— Не забывай, Малыш, что отец у меня простой извозчик!
— Ах, ты вот куда повернул! Поздравляю — наконец-то! Ну и свинья же ты, Эрих! Я прямо вижу, как ты шныряешь среди рабочих и каждому докладываешь, что отец у тебя извозчик! Может, на всякий случай записать тебе адресок отца — пусть рабочие сами убедятся, заливаешь ты или нет? Вообще-то, как я понимаю, — его адрес тебе ни к чему, в ближайшие сто лет отец тебя в глаза но увидит! Разве что тебе все же понадобится его военный заем!
— Братья — враги! Анри и Эрих! Видишь, Эрих, опять тебе попало!
— Пожалуйста, милый Гейнц, едем домой…
— Больно ты фасонишь, Малыш, но тебе я это прощаю! Что ж, сын мой, признаюсь: я — эгоист, эгоист высшей марки. Я свои взгляды выстрадал на войне, когда валялся в окопах…
— Три дня!
— Нет, три недели! По меньшей мере! Во всяком случае, больше, чем ты! И я говорю: кто о себе забывает, просто глуп! Он не заслуживает ничего лучшего, как пулю в лоб!
— Меня тошнит от твоих слов… Меня выворачивает наизнанку…
— Ничего, ты еще переменишься, Малыш! Ты еще будешь думать о себе. И я в твои годы был идеалистом, альтруистом…
— Это когда ты воровал деньги из отцовского стола?
— А теперь пошел вон! И чтобы ноги твоей не было в моем доме!
Оба стояли друг против друга, багровые от злости.
Ирма теребила Малыша за рукав.
— Пойдем же наконец, Гейнц, умоляю!
Но тут с кушетки вскочила Тинетта. Она подбежала к нахохлившимся братьям и, став между ними, обняла их за шею. Оба делали попытки вырваться, правда, довольно слабые…