Железный Густав
Шрифт:
— Да, но состояние? Основной капитал?
— По-моему, у отца тысяч на двадцать, на двадцать пять облигаций военного займа. Если они у него еще целы.
— Невероятно! Куда же он девал деньги?
— Понятия не имею! Возможно, у него больше и не было. Просто он имел хороший доход.
— Ты мне все должен рассказать! — Эрих был не на шутку взволнован. — Давай проводи меня немного. Расскажешь мне все в машине — едемте, фрейлейн, опасность миновала. Это уже обычная перестрелка. Не возражай, Малыш, сделай одолжение! Мне крайне важно знать. Откровенно говоря,
Да, Эрих был взволнован не на шутку. Пришлось еще звонить и отдавать распоряжения. Его машина, по-видимому, стояла у неосвещенной стороны рейхстага, где протекает Шпрее. А потом возникли трудности при выходе, — надо было предъявить удостоверения чуть ли не всех существующих партийных группировок, — с удостоверениями было немало хлопот!
Но едва они сели в машину — почти новую, кстати, и чрезвычайно смахивающую на господский лимузин, — как Эрих снова стал расспрашивать:
— Итак, Гейнц, я рассчитываю, что ты мне все расскажешь, — все, как есть. Мать мне как-то писала, что Отто совсем незадолго до смерти женился. На горбатой портнихе, я смутно припоминаю, что видел ее у нас… Может, это она сосала отца? Горбуны иногда чертовски жадны до денег.
— Не только горбуны, — сердито оборвал его Гейнц.
Машина с братьями Хакендаль мчится по притихшему, почти неосвещенному городу; лишь временами здесь и там вскипает грохот выстрелов, чтобы тут же улечься; машина мчится на запад, все больше и больше углубляясь в аристократические, почти феодальные кварталы Берлина.
И почти в это же время еще одна машина держит путь на запад, на шикарный Запад — на Целлендорф, Шлахтензее и Далем, и в этой машине тоже сидит одно из порождений папаши Хакендаля, Железного Густава. Сидит? Нет, стоит!
Почти новенькой щегольской машине приходится преодолевать немало препятствий, хоть она и везет будущего секретаря без-пяти-минут-министра. Автомобиль то и дело останавливают, у пассажиров требуют документы, и младшему брату приходится прерывать свой рассказ об имущественном положении отца — рассказ, ожидаемый с таким нетерпением…
Второй автомобиль — большой серый обшарпанный грузовик — открыто парадирует оружием. Спереди и сзади грозятся пулеметы. Едущие в нем пассажиры — кто в военном, кто в штатском — вооружены до зубов. Но ни один часовой не выходит из темноты, чтобы, просигнализировав фонариком, проверить документы и право на ношение оружия. Громыхая и дребезжа, беспрепятственно катит большой грузовик на запад. Над машиной развевается красный флаг, и среди разнузданных видений, безмолвная, бледная, дрожащая, стоит единственная женщина — Эва Хакендаль!
После торопливого и неловкого прощания с братом и его приятельницей она чуть ли не в приподнятом настроении поехала к себе домой. Небольшая размолвка, в которой она мало что поняла, развлекла ее и приободрила…
«Не так уж она проста, эта добрячка Гертруд, — думает Эва. — Ведь она, можно сказать, выставила Гейнца за порог! А теперь вон отсюда! — вот что она ему сказала. Уж я лучше всех умею с ней ладить, куда лучше, чем этот завоображавшийся мальчишка.
Мысль о собственном превосходстве сокращает Эве долгий путь до Аугсбургерштрассе, и, почти развеселясь, направляется она к себе. Но тут и веселья, и чувства превосходства как не бывало, — в комнате у нее горит свет, а на кровати в лихо заломленной шиберской фуражке, с сигаретой во рту, в пальто и грязных башмаках, пачкая ее красивое кружевное покрывало на розовом шелку, разлегся он, Эйген Баст…
— Ну, Эвхен? — говорит он. — С работы? Молодчина, а где же он, твой фрайер?
— Эйген! — шепчет она. — Ты вернулся?
— Что же ты задерживаешь своего фрайера? — отвечает он. — Так с клиентами не обращаются. А может, ты не на работе была?
— Я заходила к родственнице, Эйген, посидела полчасика.
— Вот как, к родственнице? Так у тебя еще есть родственники? Есть? Разве я не говорил тебе сотни раз, что я — единственный твой родственник? Ни о каких других я слышать не хочу! Поди-ка сюда!
Обмирая от страха, она нерешительно подходит.
— Живее! Или, может, всыпать тебе для бодрости?
Но она уже стоит у кровати и с ужасом смотрит ему в глаза, в эти глаза, сверкающие ненавистью и злобой.
— На колени!
Она опускается на колени.
— Пепельницу!
— О, прошу, умоляю тебя, Эйген, ты опять сожжешь мне руку! Я этого не выдержу, я закричу!
— Вот как? Ты закричишь? Закричишь, хоть я тебе запрещаю? Пепельницу!
Она протягивает ему руку, дрожа от страха.
— Эйген, милый, дорогой Эйген, умоляю, пожалей меня! Я ведь тут кое-что для тебя скопила, завела сберегательную книжку специально для тебя, работала, себя не жалея! Я для тебя скопила четыреста шестьдесят восемь марок. Пожалуйста, Эйген, дорогой Эйген…
— То-то, — говорит он. — Ты, значит, для меня копила деньги, для своего Эйгена? А ты не врешь?
— Честное слово, не вру! Я тебе сейчас покажу.
— Показывай, курва!
Она вскакивает, она бежит к шкафу и хочет вытащить книжку из-под стопки белья… Но ее там нет! Эва ищет — куда же она запропастилась? Она должна быть здесь… Девицы? Нет, они этого не сделают!
Она поворачивается и, смертельно бледная, смотрит на него…
— Ее нет, Эйген, может, ты…
— Что-о?
— Эйген, умоляю, Эйген…
— Поди сюда!
— Милый Эйген!
— Сюда!
И она возвращается, возвращается, как всегда, становится на колени, когда он приказывает, делает все, что он хочет, терпит все издевательства.
Спустя некоторое время он встает. Он наблюдает за тем, как она одевается, следуя его указаниям, как причесывается.