Женитьба Элли Оде (сборник рассказов)
Шрифт:
— Где ты такую бурду нашёл, Лукич? — полюбопытствовал Савка, глядя, как дед прилаживает к четверти тряпочную затычку. — У тебя ж как слеза был.
— Помалкивай знай, — ответил дед. — Кажному супостату первач подавать? Хай и на том спасибо говорит.
— Лукич, а Лукич, — спросил Савка, — ты чего испугался, когда Козёл к печке подался?
Дед посопел, потоптался с четвертью в обнимку, но Савка ждал, и он признался виновато:
— У меня тама цинка схована. И бомба ещё.
Савка опешил.
— Какая бомба?
— А вот… — дед, кряхтя, выволок запаянную цинковую коробку с винтовочными патронами, потом завёрнутую в портянку противотанковую гранату.
— Ох, дед! — ужаснулся Савка. — Это надо же — запал в гранате торчит!
— Не, — успокоил дед, — не рванёт. Я ейную ручку тряпочкой прикрутил. Тряпочку сдёрнешь — тогда и кидай, тогда — рванёт.
— Куда ты её кидать вздумал?
— А никуда. Добро всегда пригодится. Сменяю на что-нибудь.
— Плюшкин ты, дед, натуральный, — обобщил Савка, — чего ни увидишь, всё под себя гребёшь. У тебя пушка, случаем, нигде не спрятана?
— Нету пушки, — сказал дед, убирая со стола. — А «максимку» ихнюю, дырявую, приметил. Под снежком лежит. Цельный чихауз у меня.
— Вот именно, цейхауз! — фыркнул. Савка. — Убери всё это куда подальше.
— Не сомневайся, — заверил дед, — уберу, не маленький. Не успел сховать до путя: вчера только принёс, Вот мерина пойду проведать и пристрою в ладное место.
— У тебя либо отгул сегодня? — вдруг вспомнил Савка. — Кто на водовозке-то?
— Вахрамеев, полицай. Проштрафился, его и посадили возить. А мне за усердие моё комендант отдыхать цельный день велел.
— Ну отдыхай, — сказал Савка, — а я пойду.
— К Фроське небось?
— Далась тебе Фроська. Как болячка в ноздре! Сказано: в город пойду. Шурку повидать надо.
Дед жалобно попросил:
— Савк, ты бы поаккуратней как, а? Не лез бы наперёд. Может, лучше у шалавы этой посидишь, у Фроськи? Дам я тебе подмётки, бог с ними, неси.
Это была жертва, которую переоценить трудно. Савка обнял деда, прижал к себе ставшее сразу щуплым и невесомым тело. Дед ты мой, дед, с нежностью подумал он, какой ты у меня замечательный. И сказал дрогнувшим голосом:
— Всё ладно будет, дедушка, успокойся. Тебя не поймёшь — то за одно ты ругаешься, то за другое.
— Чего понимать-то, Савк, — выдохнул дед в Савкину грудь, — живая смерть, она ведь страшна. Как матке докладать буду, если с тобой сотворится что, не в худой час будь сказано?
Савка заверил его, что ничего дурного не случится, и ушёл. А дед, оборотясь к киоту, долго осенял себя крёстным знамением. Потом, вздыхая, прошёлся по избе. Взгляд его упал на лохань. Он пожевал губами, вспоминая, нахмурился.
— Всякая гада плеваться тут будет!
Накинул шубейку и поволок лохань за порог — выплеснуть Федькин плевок.
До города было рукой подать — посёлок по существу примыкал к городской окраине. Савка шёл по хрусткому безлюдью поселковой улицы, с удовольствием дышал морозным воздухом и даже проехался, разогнавшись, по накатанному месту. Когда тебе всего шестнадцать лет, можно и побаловаться, плохое настроение долго не держится.
Думалось о разном, больше — о матери: видать, дед своими словами разбередил память. Мать поехала к старшей, к Нюрке, которая рожала своего первенца где-то у черта на куличках, на краю света, в Туркмении. По географии Савка в школе имел одни пятёрки. Однако край, где жила сестра, представлялся ему каким-то неправдоподобным и экзотическим, вроде прерии или пампасов, где бродят бизоны и ягуары, а за каждым деревом прячется последний из могикан.
Он тогда невыносимо завидовал матери. Но денег было только-только ей на билет да на подарки Нюркиной семье. Мать утешала: съездишь, мол, ещё успеется. Проводили её воскресным днём, пятнадцатого, а через неделю началась война, и неизвестно было, успела ли она вообще добраться до Ашхабада. Не ближен свет, как говорит дед.
Остались они вдвоём с Савкой кукарекать, переживать оккупацию. Может, и к лучшему, что матери нет.
Сперва оккупация казалась какой-то дурной суматошной игрой. Однако с каждым прожитым днём Савка терял частицу детской непосредственности и мальчишечьей дурашливости, помаленьку закостеневал сердцем. На первых порах действительно собирались на лавочке возле Лехиного дома, пели под гитару и про Ермака, и «Среди лесов дремучих». А когда проходили мимо солдаты, нахально горланили: «Били немца, били пана, и других, коль надо, разобьём». Но вскоре Лёхин батя наладил их с лавочки взашей, а Шурке, как старшему, пригрозил, что доложит куда следует. В ответ на это Шурка помянул проклятых подкулачников, которым крепко накостыляют по шее, когда наши вернутся. И едва не выгнал из компании Леху. Только то и спасло, что у Лехи наган был, а Шурка давно ладился прибрать его к рукам. Да и сами они поняли скоро, что не стоит гитарой забавляться — не те времена, чтобы песнями воевать. Собирались, где придётся, строили разные планы до тех пор, пока Тоня не привела незнакомого парня, Мамченко. Парень по-кавалерийски косолапил и окал, вроде писателя Максима Горького. Ушли они втроём — он, Тоня я Шурка. Потом объявился чёрный, как коваль, кудлатый Яшка-Яхья, и дела пошли поинтереснее, построже. Когда Шурка стал молчком располовинивать немалый запас тола и гранат, Савка, с острой радостью сопричастности к чему-то важному, не шуточному, прямо бухнул: «Партизаны?» Шурка ответил неопределённое: понимай, мол, как знаешь. «Тоня — связная у них?» — не отставал Савка, обиженный недоверием. Вредный Шурка только своим носом горбатым повёл: «Ты лучше с Фроськой осторожненько побалакай, может, разживётся чем полезным возле своего Ганса. Он болтун, она шпрехает по-ихнему». Но всё же, заставив Савку семь раз побожиться, что тот будет ходить с оглядкой и не сболтнёт лишнего, даже попав в лапы к фрицам, сказал, что и взрывчатка, и сведения разные нужны для диверсий на железной дороге, слухи о которых бабьим суматошным шёпотом уже не раз гуляли по посёлку. Поскольку железнодорожная линия, вытянутым полукольцом огибавшая город, нигде не подходила к нему ближе семи километров и было на дороге этой своё ответственное начальство, диверсии не вызывали пока особых репрессий ни в городе, ни в посёлке. Разве что фельджандармов прибавилось. Однако Савка поначалу, пока не обвык, в самом деле глаза на спине носил, вроде зайца — всё чудилось, что догоняют и хватают. И лишь потом, когда острота новизны стёрлась, осмелел и даже стал дерзить по-прежнему. Хотя Фроська, в общем-то, права, не стоит зря на рожон лезть. И от Шурки можно схлопотать по загривку, даром что друзья. Интересно, точно дед смикитил насчёт моста или просто померещилось ему? Надо бы Шурке об этом сказать…
Савка шёл и думал, а городская окраина давно кончилась, потянулись вдоль улиц городские строения. Людей, почти как и в посёлке, не видать было, мало их попадалось навстречу. Только немцы с румынами шастали, на автомобилях да мотоциклетах разъезжали. Да ещё власовцы брякали облупленными ножнами шашек. На кой им это, думал Савка, всё время пеши ходят, без коней, а сабли понацепляли.
Жалел их Савка, сам не зная почему, странной, брезгливой жалостью.
А вот Шурка, тот власовцев и полицаев ненавидел аж до бешенства. «Не полицаи они, а подлецаи, шантрапа задрипанная, предатели. Хуже всякого фашиста, хуже клопа вонючего, — цедил он сквозь зубы. — Фриц, тот хоть чужой, а эта погань — своими считались. Вон у Павла-Михаила Нонку опоганили. Их бы за такую гнусь…»