Житие Дон Кихота и Санчо
Шрифт:
Что с тобою, Санчо? И ты туда же — задумал увековечить имя свое и славу? Тоже влюбился в Дульсинею, сам того не ведая? В твоей жизни не было Альдонсы Лоренсо, в которой заключалась бы для тебя любовь к бессмертию; в твоей жизни не было любовных историй, в которых возможно — или невозможно — было бы исповедаться; дожив до соответствующего возраста, ты с благословения священника ввел к себе в дом Хуану Гутьеррес, дабы помогала тебе в трудах и была матерью твоих детей; но вот ты служишь Дон Кихоту, оставил ради него жену и детей — и уже начал кихо- тизироваться.
По ходу этой беседы, объясняя, каким образом мог бы он жениться на королевской дочери, Дон Кихот сказал: «Теперь нам остается только разузнать, какой христианский или языческий король ведет войну и имеет красавицу дочь. Но об этом у нас еще будет время подумать, ибо, как я тебе сказал, прежде чем отправиться ко двору, мы должны прославиться в других местах»; и возникает впечатление, что слава нужна ему не как цель, а как средство; но при всем том можно и должно утверждать, что наш Рыцарь не изменил бы Дульсинее ни ради красоты самой распрекрасной королевской дочери, ни ради всех богатств
И здесь очень к месту слова, сказанные тем капитаном, о котором повествует доктор Уарте в главе XVI своего «Исследования способностей к наукам»; а сказал этот военачальник вот что: «Сеньор, я знаю, что вы, ваша милость, дворянин превосходных кровей и таковы же были ваши предки; а мне вот за отца — моя десница, и мы с ней превосходим и вас, и весь ваш род»; К такому же доводу прибегает временами и Дон Кихот, когда заявляет, что он сын своих дел.
И потому-то человеческая моя суть начинается с меня, и каждый из нас, чем думать, что он потомок своих дедов и подобен водоему, в котором слилось многое множество разных вод, должен думать, что он предок своих внуков и подобен источнику, откуда возьмут начало ручьи и реки, устремляющиеся в будущее. Будем больше помышлять о том, что мы отцы своего будущего, а не о том, что мы дети своего прошлого; во всяком случае о том, что мы вобрали в себя все силы былого, чтобы озарить грядущее; что же касается знатности рода, все мы внуки свергнутых королей.
Глава XXII
Так ехали они и беседовали, когда случилось с Дон Кихотом одно из самых великих его приключений, если не самое великое из всех, и состояло оно в том, что он освободил каторжников. Каковые шли, «подчиняясь насилию, а не по своей доброй воле», и этого Дон Кихоту было довольно.
Он расспросил их о совершенных преступлениях и из всего услышанного заключил, что хоть наказаны они и по заслугам, но предстоящее наказание не очень-то им по нраву и на галеры они идут весьма неохотно и против собственной воли и, очень возможно, что не по справедливости. И потому решил он взять их под свою защиту, как обездоленных и угнетенных сильными мира сего, ибо ему представлялось «большой жестокостью делать рабами тех, кого Господь и природа создали свободными. Тем более, сеньоры конвойные, — прибавил Дон Кихот, — что эти несчастные перед вами ни в чем не провинились. Пусть каждый несет свой грех: есть Бог на небе, и Он неусыпно карает за зло и награждает за добро, а честным людям не следует становиться палачами других людей, особенно если им нет до них никакого дела»; и со всей кротостью он попросил стражу отпустить несчастных на свободу. Те не захотели решить дело добром, и Дон Кихот ринулся на них и с помощью Санчо да и самих галерников сумел освободить их.
Тут надо задержаться, чтобы подробнее рассмотреть мужество духа и любовь к справедливости, которые выказал в этом приключении идальго. Мой злосчастный друг Анхель Ганивет,73 великий кихотист — причем кихотист отнюдь не то же самое, что так называемый сервантист, а нечто даже совсем противоположное — злополучный Ганивет в своей «Испанской идеологии» говорит по этому поводу:
«Сервантес — ум, который всего глубже исследовал нашу национальную душу (…) в своей бессмертной книге начисто отделил испанское представление о правосудии от пошлого правосудия, формализованного в сводах законов и в судебных органах; первое воплотил он в образе Дон Кихота, второе — в образе Санчо Пансы. Только приговоры, которые выносит Санчо во время губернаторства на острове, исполнены умеренности, благоразумия и уравновешенности; приговоры, которые выносит Дон Кихот, напротив, кажутся абсурдными, именно в силу того, что они из области правосудия трансцендентального; он мечется от одной крайности к другой; все его приключения направлены на то, чтобы установить в мире идеальное правосудие, но стоит ему наткнуться на цепь галерников, — а он видит, что среди них есть и настоящие преступники, — он спешит дать им свободу. Доводы, приводимые Дон Кихотом в пользу освобождения приговоренных к галерам, — сжатое изложение тех, которыми испанский дух питает свой бунт против позитивного правосудия.
Да, надо сражаться за то, чтобы в мире восторжествовало правосудие; но в строгом смысле слова противоправно наказывать одного виновного, в то время как прочие проскальзывают сквозь щелочки закона; ведь в конечном счете при всеобщей безнаказанности все же можно питать благородные и великодушные намерения, хотя бы и идущие вразрез с упорядоченностью общественной жизни, между тем как наказуемость одних и безнаказанность других это издевательство над принципами правосудия и заодно над чувством гуманности». Это все Ганивет. Прискорбно, что такой изощренный мыслитель, как наш уроженец Гранады, верит, в соответствии с расхожей точкой зрения, что Сервантес что-то там воплощал в «Дон Кихоте»; и прискорбно, что мыслитель из Гранады не возвысился до веры — спасительной веры — в то, что история хитроумного идальго является — а она в действительности
Ганивет оказывается поверхностным кихотистом, когда высказывает предположение, будто акт правосудия по отношению к каторжникам Дон Кихот совершил, исходя из того, что в «строгом смысле слова противоправно наказывать одного виновного, в то время как прочие проскальзывают сквозь щелочки закона», и что всеобщая безнаказанность предпочтительнее ущербной избирательной законности. Действительно, можно утверждать, что именно эта логика побудила Дон Кихота освободить галерников, поскольку сам Рыцарь в речи, которую держал перед козопасами, рассуждая о золотом веке, заметил, что «закон личного произвола не приходил судьям в голову, ибо тогда еще не за что и некого было судить». Но даже если и сам Дон Кихот обманывался, полагая, что дал свободу несчастным по сей именно причине, можно не сомневаться, что корни упомянутого подвига таились в самой глубине его сердца. И это не должно удивлять вас, читатели, не думайте в простоте душевной, что это парадокс, ибо тот, кто совершает подвиг, не самый лучший знаток причин, побуждающих его этот подвиг совершить; к тому же резоны, которые мы приводим в оправдание и обоснование своего поведения, обычно всего лишь резоны a posteriori, то есть, говоря на нашем языке, задним числом; это всего лишь способ, с помощью которого мы пытаемся объяснить самим себе и другим подоплеку наших поступков, причем истинная подоплека обычно остается неизвестной. Не отрицаю, что Дон Кихот верил, вместе с Ганиветом и, возможно, вместе с Сервантесом, что освободил галерников из ненависти и отвращения к закону личного произвола и потому, что, как ему казалось, несправедливо карать одних, когда другие тем временем ускользают от кары сквозь щелочки закона; но я не согласен с тем, что, свершая подвиг, Рыцарь и в самом деле побуждаем был такими соображениями. Ведь в таком случае на каком основании и по какому праву карал сам он, Дон Кихот, карал, зная, что большинство ускользнет от его карающей длани? Почему карал Дон Кихот, если не существует человеческой кары, которая была бы абсолютно справедливой?
Дон Кихот карал, это верно, но карал, как карают Бог и природа, без проволочки; эта кара — самое естественное последствие прегрешения. Так покарал он погонщиков, отважившихся притронуться к его доспехам в ночь бдения над оружием: поднял обеими руками копье, хватил одного и другого по голове, уложил их наземь и снова принялся расхаживать так же спокойно, как прежде, а о содеянном и думать забыл; такой же карой пригрозил Хуану Альдудо, богатею, но отпустил его под честное слово; так ринулся на толедских купцов, едва лишь услышал их святотатственные речи в поношение Дульсинеи; так победил дона Санчо де Аспейтиа, коего отпустил, когда дамы пообещали, что тот предстанет пред Дульсинеей; так ринулся на янгуэсцев, когда увидел, что те обижают Росинанта. Суд его был скорый и действенный; приговор и кара были для него нераздельны; восстановив попранную справедливость, он не обрушивал на виновного свою ярость. И никого никогда не пытался обратить в рабство.
Разумеется, схвати он на месте преступления любого из этих галерников, ему досталось бы порядком, но… тащить силком на галеры? «Мне представляется большой жестокостью делать рабами тех, кого Господь и природа создали свободными», — молвил Рыцарь. И добавил далее: «Пусть каждый несет свой грех; есть Бог на небе, и он неусыпно карает за зло и награждает за добро, а честным людям не следует становиться палачами других людей, особенно если им нет до них никакого дела».
Конвойные, которые вели галерников, делали свое дело хладнокровно, профессионально, повинуясь приказу, поступившему от кого-то, кто, возможно, виновных в глаза не видел; и они вели их в неволю. А кара, когда она из естественной реакции на вину, из мгновенного ответа на оскорбление превращается в конкретный случай применения абстрактного правосудия, становится чем-то ненавистным всякому благородному сердцу. Священное Писание рассказывает нам о гневе Господнем и о скорых и грозных карах, постигавших нарушителей Его законов; но вечная неволя, нескончаемые мучения, причина которых в хладнокровных богословских рассуждениях о неизбывности оскорбления и неумолимости воздаяния — все это неприемлемо для донкихотов- ского христианства. За виной должно неминуемо следовать естественное воздаяние, взрыв гнева Божия или гнева природы; это справедливо; но последнее и окончательное правосудие — это прощение. Бог, природа и Дон Кихот карают, дабы прощать. Кара, за которой не следует прощение, которая не направлена на то, чтобы в конце концов его даровать, не наказание, а мерзкое упоение чужими страданиями.
Мне возразят: если должно прощать, чего ради наказывать? Ты спрашиваешь, чего ради? Ради того, чтобы прощение не доставалось даром и тем самым не обесценивалось напрочь; чтобы оно обретало ценность, обретаясь дорогой ценой и покупаясь за муки наказания; чтобы преступник пришел в такое душевное состояние, которое позволило бы ему вкусить благотворный плод прощения, чему помешали бы угрызения совести, если бы их не изгладило наказание. Кара приносит удовлетворение обидчику, а не обиженному; доставшееся даром прощение оскорбляет обидчика, представляется ему самой изощренной формой мести, верхом презрения. Прощение, доставшееся даром, — словно милостыня, брошенная нищему. Слабые мстят, прибегая к прощению без предшествующей кары. Объятие, если оно от души, нам дорого, когда следует за пощечиной, отвешенной нам в ответ на дерзость.