Жозеф Бальзамо. Том 2
Шрифт:
Поразмыслив немного, он пришел к заключению, что маршал принес в Люсьенну ветер Фортуны.
Он сделал г-же Дюбарри знак — старый маршал, поправляя перед трюмо парик, заметил его, и графиня тут же предложила Ришелье остаться у нее на чашку шоколада.
Д'Эгийон откланялся, обменявшись с дядюшкой тысячей учтивостей.
Ришелье остался наедине с графиней; они сидели за круглым столиком, накрытым Самором.
Старый маршал, наблюдая, как фаворитка разливает шоколад, думал:
«Лет двадцать назад я сидел бы здесь и смотрел на часы с мыслью, что через час
Дурацкая штука — жизнь, — мысленно продолжал он. — В первой ее половине человек заставляет свое тело служить разуму, а во второй — разум, все еще сильный, становится слугою дряхлого тела. Экая нелепость».
— Милый маршал, — прервав внутренний монолог гостя, сказала графиня, — теперь, когда мы с вами опять добрые друзья и к тому же остались вдвоем, скажите: зачем вы так усердствовали, стараясь уложить эту маленькую кривляку в постель к королю?
— Ей-же-ей, графиня, — поднося чашку с шоколадом к губам, отвечал Ришелье, — я сам спрашиваю себя об этом и никак не могу взять в толк.
140. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Г-н де Ришелье знал, как держаться с Филиппом, а к тому же случайно узнал, что тот возвратился: по пути из Версаля в Люсьенну он встретил молодого человека, скакавшего в Трианон, и проехал мимо него достаточно близко, чтобы различить на его лице выражение печали и беспокойства.
Позабытый в Реймсе, прошедший сперва все ступени удачи, а затем равнодушия и забвения, измученный поначалу изъявлениями дружбы со стороны офицеров, которые люто завидовали его возвышению, и вниманием командиров, Филипп, по мере того как его блистательная будущность постепенно увядала под ветром опалы, чувствовал все большее отвращение, наблюдая, как дружба сменяется холодностью, внимание — пренебрежением, и в его чуткой душе скорбь обрела все признаки сожаления.
Филипп сожалел о своем лейтенантском чине в Страсбурге в ту пору, когда дофина въехала во Францию, сожалел о добрых друзьях и приятелях, с которыми был на равной ноге. Сожалел о спокойном и светлом отцовском доме, где хранителем очага был Ла Бри. Там молодой человек утешался молчанием и забвением, в которые погружаются, как в сон, деятельные натуры; к тому же уединение в обветшавшем замке Таверне, где все говорило об упадке и бедности, было не чуждо философии, которая так много говорила его сердцу.
Но больше всего Филипп сожалел о том, что с ним рядом нет сестры, чьи советы чаще всего были удивительно верны, хотя рождались они не столько из житейского опыта, сколько из чувства собственного достоинства. В благородных душах достойно удивления и восхищения то, что они непроизвольно, по самой своей природе, возвышаются над всяческой пошлостью и именно благодаря этому очень часто избегают обид, оскорблений и различных ловушек, тогда как низшим представителям тех насекомых, что зовутся родом человеческим, даже самым ловким из них, привыкшим лавировать, хитрить и замышлять всякие пакости, это удается далеко не всегда.
Досада Филиппа сменилась унынием, в своем одиночестве он чувствовал себя безмерно несчастным и ни за что не хотел поверить, что Андреа, его родная Андреа может наслаждаться жизнью в Версале, в то время как он так жестоко страдает в Реймсе.
Поэтому он и написал барону известное нам письмо, где сообщил о скором своем возвращении. Письмо это никого не удивило, и меньше всех самого барона; напротив, его повергло в изумление то обстоятельство, что Филипп терпеливо ждет, тогда как он сам чувствует себя словно на горячих угольях и уже две недели, встречая Ришелье, умоляет его поторопить события.
Не получив патента в им же самим установленный для себя срок, Филипп распрощался с офицерами, делая при этом вид, что не замечает их пренебрежения и насмешек, смягченных, впрочем, напускной любезностью, которая в ту эпоху еще входила в число добродетелей, свойственных французам, и невольным уважением, которое всегда внушает окружающим благородный человек.
И вот ровно в тот день, до какого он назначил себе ждать патента, хотя ждал он его не столько с нетерпением, сколько с опаской, Филипп вскочил в седло и поскакал в Париж.
Трехдневное путешествие показалось ему смертельно долгим, и, чем ближе он подъезжал к цели, тем более пугающим казалось ему молчание отца и в особенности сестры, обещавшей писать не реже двух раз в неделю.
Итак, как мы уже говорили, Филипп прибыл в Версаль в полдень, как раз когда Ришелье выезжал оттуда. Филипп скакал часть ночи и лишь несколько часов поспал в Мелёне; он был столь озабочен, что не заметил в карете г-на де Ришелье и даже не обратил внимания на ливреи его лакеев, хотя по их цветам мог бы понять, с кем повстречался.
Молодой человек направился прямо к воротам парка, где в день отъезда прощался с Андреа, когда девушка, не имея ни малейшего повода для печали, поскольку ее семейство было тогда на вершине успеха, все же, словно предугадывая дальнейший ход событий, почувствовала, как душа ее наполняется неизъяснимой грустью.
В тот день Филипп с непостижимой доверчивостью проникся недобрыми предчувствиями сестры; но потом рассудок взял верх и отринул бремя тревоги; теперь же по странному стечению обстоятельств молодой человек безо всякой видимой причины сам пришел на то же место, терзаемый теми же тревогами, не в силах, увы, хотя бы мысленно приглушить неодолимую, беспричинную тоску, которая, казалось, предвещала беду.
Когда лошадь Филиппа, высекая подковами искры из булыжника, пустилась по боковой дорожке, какой-то человек, явно привлеченный шумом, появился из-за ровной грабовой шпалеры.
Это был Жильбер, в руке он держал кривой садовый нож.
Садовник узнал своего бывшего хозяина.
Филипп тоже узнал Жильбера.
Жильбер уже месяц каждый день словно неприкаянный скитался по парку, не зная ни минуты покоя.
В этот день, со свойственной ему ловкостью воплощая в жизнь свой очередной замысел, он выбирал места на аллеях, откуда был бы виден флигель Андреа или ее окна; это ему было нужно, чтобы иметь возможность постоянно наблюдать за ее домом, но так, чтобы никто не замечал, как он томится, терзается и вздыхает.