Жозеф Бальзамо. Том 2
Шрифт:
С этими словами, от которых на щеках молодого человека проступила краска стыда, Бальзамо удалился.
Марат забыл даже попрощаться с ним.
Оправившись от остолбенения, он обнаружил, что Гриветта все так же пребывает в гипнотическом сне.
Он пришел в ужас. Он, пожалуй, предпочел бы, чтобы в его постели лежал труп, пусть даже г-н де Сартин истолкует эту смерть по-своему.
Марат смотрел на оцепеневшее тело, по которому пробежала слабая дрожь, на закатившиеся глаза, и ему становилось все страшней.
Но еще страшней ему стало, когда этот живой мертвец поднялся, взял его за руку и сказал:
— Идемте со мной, господин Марат.
— Куда?
— На улицу Сен-Жак.
— Зачем?
— Идемте. Он приказал мне отвести вас туда.
Марат встал со стула.
Гриветта, по-прежнему во власти магнетического сна, отворила дверь и пошла вниз по лестнице кошачьей поступью, то есть едва касаясь ступенек.
Марат шел за ней и думал только об одном: как бы она не упала и не разбила голову.
Сойдя вниз, она вышла на улицу, пересекла ее и повела молодого человека на чердак дома под номером 29.
Гриветта постучала в дверь. Сердце Марата так неистово колотилось, что он подумал: его биение, должно быть, слышно в мансарде.
Дверь открыл мужчина. Марат узнал в нем рабочего лет тридцати, которого он иногда видел в каморке привратницы.
Увидев Гриветту и Марата, мужчина попятился.
А сомнамбула направилась прямиком к кровати, сунула руку под тощую подушку, вытащила оттуда часы и подала Марату. Бледный от ужаса сапожник Симон, не в силах выдавить ни слова, затравленным взглядом следил за действиями Гриветты и был в полной уверенности, что она сошла с ума.
Но едва рука, державшая часы, коснулась руки Марата, как из груди Гриветты вырвался вздох облегчения, и она прошептала:
— Он разбудил меня.
Действительно, нервы ее расслабились, как слабеет канат, соскочивший с блока, в глазах вспыхнула искорка жизни; увидев перед собой Марата, которому она вкладывала в руку часы, иначе говоря, неопровержимое доказательство совершенного ею преступления, Гриветта лишилась чувств и растянулась на полу.
— Неужто совесть в самом деле существует? — пробормотал Марат, выходя из комнаты, весь во власти сомнений и дум.
108. ЧЕЛОВЕК И ЕГО ТВОРЕНИЯ
Покуда Марат проводил часы столь полезным образом, философствуя о совести и провидении, другой философ, обитавший на улице Платриер, был занят тем, что подробно восстанавливал события вчерашнего вечера и пытался понять, насколько велико его преступление. Безвольно уронив руки на стол и уныло склонив голову к левому плечу, Руссо размышлял.
Перед ним лежали развернутые его философские и политические сочинения «Эмиль» и «Общественный договор».
Время от времени под влиянием какой-нибудь мысли он принимался листать эти книги, хотя знал их наизусть.
— Боже милостивый! — бормотал он, перечитывая в «Эмиле» абзац, посвященный свободе совести. — Вот вам подстрекательские фразы. Праведное небо, что за философия! Да был ли когда в мире возмутитель, равный мне? — И, воздев руки, он воскликнул: — Как! Неужели это я произносил такие речи против трона, алтаря и общества?
Нет, я не удивляюсь, что люди, одержимые темными и тайными страстями, восприняли мои софизмы и пошли кривыми тропками, которые я засеял цветами риторики. Я был возмутителем общества…
Возбужденный, он вскочил и трижды обежал свою комнатку.
— Я, — продолжал он, — дурно отзывался о стоящих у власти за то, что они тиранствуют над писателями. Каким безумцем, каким глупцом я был! Они были правы.
Да, я впрямь человек, опасный для государства. Мое слово, брошенное, чтобы просветить толпу, — по крайней мере так я оправдывал себя — оказалось факелом, который зажжет пожар во всем мире.
Я рассевал речи о неравенстве сословий, прожекты всеобщего братства, системы воспитания и вот пожинаю гордыню, столь непримиримую, что она переиначит самое сущность общества, междоусобные войны, от которых может обезлюдеть мир, и такую жестокость, что она, пожалуй, отбросит цивилизацию на десять веков назад. Да, я великий преступник!
Руссо перечел страницу из «Савойского викария».
— Вот оно: «Соединимся, чтобы устроить наше общее счастье». И это написал я! «Сообщим нашим добродетелям ту же мощь, какую иные сообщают своим порокам». И это тоже писал я.
И Руссо вскочил в еще большем отчаянии, чем прежде.
— И вот по моей вине братья восстают на братьев. Когда-нибудь в один из их подвалов ворвутся полицейские и найдут скопище этих людей, поклявшихся сожрать друг друга в случае измены, и ежели там среди них окажется кто-то понаглей остальных, он вытащит из кармана мою книжку и скажет: «А с какой стати вы преследуете нас? Мы адепты господина Руссо, мы прошли курс его философии». О, как будет хохотать Вольтер! Этому царедворцу нечего бояться. Он ни за что не сунется в такое осиное гнездо.
Мысль, что Вольтер будет издеваться над ним, еще больше распалила женевского философа.
— Я — заговорщик! — бурчал он. — Нет, я решительно впал в детство. Ну какой из меня заговорщик!
В таком состоянии пребывал Руссо, когда вошла Тереза; он ее не заметил. Тереза принесла ему завтрак.
Она заметила, что Руссо внимательно перечитывает отрывок из своих «Прогулок одинокого мечтателя».
— Прекрасно, — заговорила она, с маху ставя горячее молоко прямо на книгу. — Наш гордец смотрится в зеркало. Господин Руссо читает свои книги. Он любуется собой.
— Оставьте меня в покое, Тереза, — прервал ее философ. — Мне не до смеха.
— Великолепно написано, не правда ли? — с насмешкой продолжала она. — Вы в восторге от себя! До чего же тщеславны эти писатели! И при этом имея столько недостатков, они ничего не спускают нам, бедным женщинам. Стоит мне взглянуть в зеркальце, как вы начинаете ворчать и обзывать меня кокеткой.
И она продолжала немилосердно терзать Руссо, который и без того по природе своей был склонен причинять себе немыслимые терзания.