Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
Вглядевшись со своей телеги в одного из них, старик Подеев обрадованно вскричал:
— Афанасий, соловецка душа, ты никак? Чего странничаешь еси? На Афон, поди, ладишь? — И захихикал, как озороватое дитя, прикрывая заскорузлой рукой щербатый рот.
Изобличённый соловецкий кормщик не стал отпираться от своего имени, откинул с головы пропылённый шлык, улыбнулся:
— Спознал, старче.
— Где ж не спознать! — принялся старик для степенного разговора удобнее усаживаться на тележной грядке. — Чай, вон каков молодчик! Веретище на тебе, ако на Пересвете, трещит и выдаёт,
— Здоровы ли все?
— А чо нам? Первый Спас в Ростове встретили, разговелися свежим медком, Второй Спас в Переславль едем справлять — яблочком похрустим.
— Ино ладно.
— А о тебе тут байка одна гуляет, Афанасий, — несильно, лишь бы кобыла чуяла его руку, подёргал вожжами Подеев. Хоть и напускал на себя старик чинный вид, нетрудно было распознать всё его лукавство.
— Байка? — ещё не расстался с улыбкой кормщик, что, долго держа язык за зубами, рад был перемолвиться с добрым стариком.
— Ну да. Бают у нас двинские мужики, де свеев ты по весне подряжался на лодье по реке провезть. А река порожиста шибко.
— Ковда что ль, река-то?
— Не ведаю. Да на самой быстрине, бают, будто изловчился ты и соскочил на береговые камушки, а свеев с той поры никто не видывал, токо сорок рукавиц их выплыло.
— Порато врут люди, — добродушно отрёкся Афанасий. — Не про меня байка.
— Зря отнекиваешься. Теперича та побаска всё едино что царска грамота с красной печатью. Ей будут верить, а твоим словам — нет.
Но кормщик уже погасил улыбку, не время потехи разводить. Видя, как забита впереди конным и пешим людом неширокая лесная дорога, как сталкиваются и скучиваются на ней возы, с удручением спросил:
— Минин далече?
— В голове, чай.
— Дело у меня к нему горячее.
— Больно тороплив ты! — почесал за ухом Ерофей. — Погодь немного. Заполдень привал с кашею будет. Не спехом идём, свидеться вскоре с Миничем.
Всё верно сказал старик Подеев: в середине дня войско остановилось, и кормщику не пришлось тратить усилий, чтобы нагнать Кузьму. Весть Афанасий привёз чрезвычайно важную. И Минин отвёл его в шатёр к Дмитрию Михайловичу.
В поставленном на лесной опушке холщовом шатре большого ратного воеводы стоял шум. Окружив Пожарского, полковые головы жарко спорили, перебивая друг друга. Кто уговаривал, а кто отговаривал князя оказать честь польскому ротмистру Павлу Хмелевскому, по доброй воле прибывшему в ополчение с целой ротой своих драгун. Сам Хмелевский был тут же в шатре, и, пытаясь сохранить невозмутимость, пережидал склоку. Подёргивалась обхватившая на груди кожаную перевязь тяжёлая рука.
Минин с кормщиком приспели в то самое время, когда спорщики, ни на чём не поладив, переводили дух. Мигом смекнув, в чём дело, Кузьма вмешался:
— Не в обычае при госте гостя судить.
Правота его слов была явной. И возникло некоторое замешательство.
Хмелевский внезапно сорвался с места, стал хватать за рукава ратных начальников:
— До дьябла! О цо ходзи?.. Венц не можече?.. [87]
Видно было, что ротмистр вправду сокрушается и не кривит душою. Многие стали
— Нешто изгоним доброго воина, что сам явился к нам? — спросил Пожарский, сдержанно улыбаясь.
87
Чёрт возьми! В чём дело?.. Вы не можете? (польск.).
— И Тушино ему забыть? И осадное сидение в московских стенах? — воспротивился было непримиримый Матвей Плещеев.
Но ему больше не дали говорить:
— Уговорилися же не поминать старое. Берём ротмистра!
Хмелевский прижал к сердцу руку, склонил голову.
— Дзенкуе бардзо! — И с приязнью поглядел на Минина. — Дзенкуе пану...
Оставшись в шатре с Кузьмой и Афанасием, Пожарский опустился на походную скамеечку и некоторое время сидел, обхватив голову ладонями, словно вбирал в себя все звуки, что слышались за холщовыми стенками: голоса людей, скрип телег, перестуки копыт, позвякивание подков. Всё это сливалось воедино в непрестанный широкий гул. И казался он гулом огромного матерого бора, что колышется под мощными порывами предгрозового ветра.
— С чем пожаловал, Афанасий? — убрал ладони с изнурённого лица Пожарский. — Заступы от свеев просить? Рады бы, да ничего не можем дать. Накануне на Белоозеро заслон выслали, всех, кого могли, проводили.
— Не за подмогой я к вам, Дмитрий Михайлович... — И кормщик поведал, как по оплошке и нерадению двинский воевода Долгорукий с дьяком Путилой допустили на русскую землю лихих иноземцев с оружием и что один из тех иноземцев беспрепятственно отправился в дальнюю дорогу, и не сегодня-завтра должен появиться в ополчении. — За ним-то мы с мнихом Гервасием неотступно следовали, а на последних вёрстах обогнали, — закончил рассказ кормщик.
— Какая нам угроза от твоего иноземца? — пожал плечами Пожарский.
— В рать к вам будет набиваться.
— Пусть его. Мы никакой помощью не гнушаемся. Хмелевского-то вон взяли, сам видел.
— Лях, видать, по обиде на своих к нам переметнулся, Дмитрий Михайлович. Ему можно верить, душа у него наружу. А затейщики аглицки корабля не сряжали б ради того, чтоб тебе наособицу из-за моря своей силушкой пособить.
— Не свейски? Аглицки? — резво поднялся со скамеечки Пожарский.
— Они, — подтвердил кормщик.
— Да, тут ухо востро держать надобно.
— Вестимо.
— Не хватало нам напастей, — с досадою вздохнул князь.
Капитан Шав гневался. Русские стражи скрестили бердыши перед ним на въезде в Переславль и велели ждать прямо на дороге, покуда не будет извещён о высоком госте большой ратный воевода.
Ждать пришлось до вечера. Изголодавшийся, весь в едучем поту от жары, с выпученными глазами капитан сперва метался по окрайке поля, изрядно потоптав чей-то уродившийся овёс, а потом воротился на дорогу, скрестил руки на груди и угнул голову, отчего стал смахивать на быка. Приставы сразу же окрестили его между собой бугаём. Прислуга Шава не смела ни на шаг подступиться к нему, жалась в кучку у нерассёдланных коней.