Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
– Возьми, – не задумываясь, ответил князь. Но тут же, спохватившись, спросил: – А Василько меня не обидит?
– Нет, княже. Василько сегодня тяжко изранен, – не мог удержаться от лукавства Филипп.
Он покинул княжеский двор, недовольный собой. Ему было неловко, как бывает не по себе мужу, который ради собственной выгоды обманул доверчивое чадо; и задуманное сделано, и можно радоваться, но свербит червь недовольства, меркнет радость, становится немилым прибыток и больно от порочности собственных дум и поступков.
Глава 62
Удар хлыста больно и лихо, до выступивших слез, ожег спину. Задремавший Оницифор жалобно вскрикнул.
Во сне он видел родную избу: мать пекла пироги, отец, сидя на лавке, склонился над ветхим сапогом, Олюшка молилась; от этой привычной домашней картины веяло уютом, теплом, спокойной и размеренной жизнью, и Оницифор, чувствуя голод и радуясь, что вскоре насытится, отгонял назойливую необъяснимую тревогу. Еще его донимал студеный напор ветра, который все настойчивей дул ему в спину. Холод проникал в избу через неплотно прикрытую входную дверь, но домочадцы не замечали его или замечали, но ленились подойти. Оницифор сам закрыл дверь, но замерзал все больше и больше. Он решил, что так происходит потому, что он сидит далеко от пыхавшей жаром печи, и уже собрался подвинуться к ней, как резкая боль обожгла спину.
Он пробудился и открыл глаза. Вместо знакомой избы и родных увидел трепетное пламя костра перед собой, вокруг которого толпились раздетые и изнеможенные люди, а над головой – густую синеву с бездушными звездами. «Где я? – с ужасом подумал он. – Неужели это явь, а милая изба и родные лица – сон? Господи, да я и взаправду в плену!»
Второй удар плеткой, еще более сильный, заставил Оницифора подняться с деревянного обрубка, на котором он сидел. Оницифор увидел, что гревшихся у огней полоняников сгоняют в одно место, и поспешил туда, желая не навлечь на себя за опоздание скорую расправу лютых татар.
Оницифор бежал по розовеющему от костров снегу, а в его сознании все навязчивей возникали тягостные воспоминания пережитых в неволе дней, более всего злой путь от Коломны до Москвы, застывшие в ужасе лики забитых татарами полоняников, их вмерзшие в снега тела.
Он подбежал к кучно толпившимся полоняникам и с разбегу, отчаянно работая руками и пригнув голову, стал пробираться в середину скорбной толпы. Спрятавшись за спинами и отдышавшись, молча плакал от беспросветной тоски по ушедшим мирным дням и гнетущего предчувствия неминуемой и скорой погибели.
Опять высокий и дородный татарин с будто надутыми изнутри округлыми щеками, делавшими его похожими на хомяка и потому так прозванного полоняниками, что-то говорил по-своему так быстро, что стоявший подле него толмач в длинном и пестром халате едва успевал переводить:
– Багатур говорит, что из вас, паршивые и вонючие овцы, плохие работники! Мало леса натаскали.
Толмач был мал ростом, и Оницифор едва видел из-за спин и голов полоняников его остроконечный колпак. Между полоняниками никак не могло установиться согласие, откуда был родом толмач. Его худощавое лицо с двумя пересекавшими щеки резкими и глубокими морщинами мало походило на облик татарина, но кожа у него была смуглая; потому он не походил на выходца из русских земель. Но его свободная русская речь невольно вызывала удивление и тоску. Слишком тягостно было слышать родные слова из уст этого чуждого отчей земле человека.
– Багатур говорит, что за нерадение показнит сейчас десять полоняников! – сообщил толмач равнодушным голосом. – Коли хотите остаться в животе, работайте без лукавства и лени.
Из-за спины злорадно скалившегося Хомяка выскочили татары и набросились на полон. Скорбный и приглушенный гул пронесся среди полоняников. Они сначала будто сжались, затем, по мере приближения татар, зашевелились, забегали, затолкались; их привело в движение желание не оказаться с краю, укрыться от насильников за телами таких же горемык. Татары будто медвежьей лапой вырывали из сжавшейся толпы обреченных и бросали их к ногам палача.
Палач, тяжкий собой и настолько широкий в плечах, что их размах казался поболее, чем было в нем росту, с видимой легкостью пригибал голову жертвы и, не обращая внимания на ее отчаянные и судорожные движение, ударял ножом в горло, при этом издавая утробный звук. А когда полоняник валился в снег, татарин, широко подняв чуть согнутые в локтях руки, смеялся гортанным смехом. От такого смеха у Оницифора стыла кровь, и он чувствовал боль, словно это ему только что перерезали горло.
Насытившись кровью, татары собрались в кружок и стали переговариваться. Они вели себя так, словно были довольны, что порезали беззащитных людей, и казалось, напрочь забыли об оставшихся в живых полоняниках. Но стоило одному полонянику отойти немного от других несчастных товарищей, как татары с криком наскочили на полон и погнали его в сторону Кремля.
Было много брани и жаливших ударов; и темнели впереди затаившиеся кремлевские стены, и падали на колючие снега обессиленные и помороженные люди. Они скребли руками снег, просили охрипшими голосами пощады, но мелькали татарские сабли, и предсмертный вопль вместе с хрустом порубленного тела оглашали пропитанный дымом и гарью морозный воздух. От пинка убийцы катилась по рыхловатому снегу бородатая голова, но тело не застывало тотчас, конечности бились в недолгих, затихающих судорогах, приводя в ужас еще живых узников.
Тела посеченных полоняников велено было нести с собой. Хомяк показал рукоятью кнута на Оницифора и что-то свирепо прокричал. Оницифор опрометью бросился к ближайшему обезглавленному полонянику. Он спешил не только потому, что его могли жестоко наказать за промедление, но и потому, что желал поспеть к телу первым и нести его, ухватившись за ноги. Он бы тогда не испачкался кровью, которая была на шее посеченного, и потратил бы меньше сил, чем если бы ухватился за его руки.
Обезглавленное тело еще хранило тепло, так усердно изгоняемое зимой и погаными. Взявшись за костистые ноги с обнаженными и широкими ступнями, Оницифор поджидал напарника. Он пытался унять частое от стремительного бега дыхание и собраться с силой. Напарником его оказался долговязый молодец с косо посаженной и казавшейся небольшой головой. Он бросил на Оницифора пытливый взгляд, молча ухватил убитого полоняника под мышки, приподнял его грудь и понес, держась боком; сначала шел медленно, а затем, подгоняемый недовольным окриком Хомяка, побежал так, что Оницифор едва мог угнаться за ним.
О горькая, скорбная доля полоняника! Прощай, жена, дети, братья и сестры! Прощайте, матушка и батюшка! Прощай, родная сторонушка!
Никто не пожалеет, не утешит, не скажет ласкового слова. Прощай, живот! Медленно умирает подтачиваемое стужей, голодом и непосильными работами тело. Прощай, надежда! Никогда злой татарин не смилуется, и Суздальская земля не соберется с силой, не отобьет бесчисленный полон, не придут на подмогу силы небесные, не показнят сыроядцев за великие поругания христианской веры. Здесь ходит лютая смерть с длинной косой и бьет без промаха тех, кто поослаб телом и душой, кто молвил ворогу резкое слово, посмотрел косо, возрадовался при виде того, как жрут снега неисчислимые татарские полчища. И от такой напасти живые завидовали мертвым, зверям и птицам.