Знатный род Рамирес
Шрифт:
Великодушный, добрый Гонсало прервал его. Ведь он же предупреждал! Дубина и крики к добру не приводят…
— Поймите, Каско! Тогда, в лесу, у меня был револьвер. Я всегда ношу револьвер в кармане. С тех пор как однажды, в Коимбре, на меня напали двое пьяных, я из предосторожности беру с собой револьвер. Подумайте только, как было бы ужасно, если бы я не сдержался и выстрелил! Ужасно! К счастью, я почувствовал, что вот-вот потеряю самообладание, застрелю вас, и ринулся прочь. Вот почему я бежал, — чтобы не выхватить револьвер. Впрочем, все позади. Я не помню зла, и все забыл. Теперь вы успокоились, одумались — забудьте и вы.
Каско мял поля шляпы, не поднимая глаз, Потом проговорил несмело, хриплым от слез голосом:
— То-то и есть, что я помню, сеньор! Как я теперь забуду? Теперь, когда фидалго столько сделал для моей жены и для маленького!
Гонсало улыбнулся и пожал плечами:
— Полно, Каско, какая чепуха! Ваша жена пришла сюда ночью, в ненастье… Малыш был в горячке… Да, как он теперь?
Каско еле выговорил, еще смиренней, еще униженней:
— Слава господу богу, сеньор, совсем здоровенький, совсем поправился…
— Прекрасно. Наденьте шляпу, Наденьте же, друг мой! Ну, прощайте… Не за что, не за что, Каско! Да, приведите как-нибудь мальчика. Хороший мальчуган, смышленый.
Но Каско не двигался, словно прилип к скамье. И вдруг разрыдался:
— Не знаю, как сказать… Как попал я в тюрьму, все старое кончилось… Ну, натворил глупостей, расплатился собственной шкурой… Еще мало заплатил, спасибо сеньору… А вот вышел я да узнал, что моя жена приходила в «Башню», а сеньор ее плащом закутал и сыночка моего пригрел…
Он замолчал, волнение душило его. Гонсало был тронут; он похлопал Каско по плечу, убеждая его забыть обо всей этой чепухе, а тот заговорил снова надтреснутым, за душу берущим голосом:
— Ох, сеньор, вы и не знаете, что для меня этот сынок! Как дал мне его господь бог, прямо сердце разрывается, верьте не верьте!.. Я там, в каталажке, всю ночь не спал… Прости господи, не о жене думал, не о старухе своей бедной, не о землице-сироте. Всю ночь напролет в голове крутилось: «Сынок ты мой, сынок…» Ну, вышел я, жена встречает, говорит: фидалго его приютил, в кровать уложил хорошую, доктора позвал… А потом сеньор Бенто мне сказал, что вы к нему ночью ходили, укрывали…
Он зарыдал в голос, причитая: «Фидалго, ох, фидалго!..» — и вдруг, схватив руки Гонсало, принялся целовать их, обливая потоками слез.
— Полно, Каско, полно! О чем тут говорить? Ну, ну, не надо!
Гонсало, бледный от волнения, вырывал руки. Наконец Каско выпрямился, и они посмотрели друг на Друга: фидалго — моргая мокрыми ресницами, крестьянин — растерянно всхлипывая. Каско первым пришел в себя, проглотил последние слезы и твердо, решительно сказал то, что глубоко засело в его сердце:
— Сеньор, я говорить не умею, это не по моей части… Только вы знайте, если вам когда понадобится моя жизнь, все равно на что, — берите!
Гонсало протянул ему руку, просто, как древний Рамирес, принимавший ленную клятву:
— Спасибо, Жозе Каско.
— Значит, помните, что я сказал, фидалго, и дай вам бог!
Гонсало, взволнованный до глубины души, поднялся на веранду; а Каско вышел со двора, высоко подняв голову, как человек, выплативший долг.
Наверху, в библиотеке, Гонсало удивлялся: как дешево в этом чувствительном мире дается преданность!
Что я, в сущности, сделал? Кто выгонит темной ночью, в ненастье, больного ребенка? Кто не пригреет его, не даст сладкого грогу, не укутает в теплые одеяла? И вот за грог и за постель его отец, горько плача, предлагает мне свою жизнь! Нетрудно же было королям заслужить любовь народа!
Эти мысли побудили его внять совету Кавалейро и тотчас же начать визиты — те лестные для избирателей визиты, благодаря которым депутат проходит подавляющим большинством голосов. Фидалго пообедал и тут же, на столе, отодвинув в сторону тарелки, составил перечень влиятельных лиц, руководствуясь черновым списком, которым снабдил его Жоан Гоувейя. На первом месте фигурировали: доктор Алешандрино, старый Грамилде из Рамилде и падре Жозе Висенте из Финты; затем шли другие, пониже рангом. Самым же важным и самым трудным был визит к виконту Рио Мансо, державшему в руках огромный приход Канта-Педра — против его имени в черновике стоял крестик. Все это были люди известные и богатые (каждому из них покойный отец немало задолжал в свое время), и Гонсало знал их всех, только Рио Мансо не встречал ни разу. Престарелый виконт вернулся богачом из Бразилии, владел усадьбой «Варандинья» и жил один, если не считать юной внучки, очаровательной Розиньи, прозванной «Бутоном розы» — самой богатой наследницы этих мест. В тот же день, в Вилла-Кларе, фидалго попросил у Гоувейи рекомендательное письмо к виконту.
Гоувейя замялся:
— Зачем тебе письмо?.. Какого черта! Ты, не кто-нибудь, а Фидалго из Башни. Приедешь, войдешь, заговоришь… К тому же на прошлых выборах Рио Мансо был за возрожденцев, так что мы с ним в натянутых отношениях… И вообще, он бирюк… Однако, Гонсалиньо, действительно пора начать охоту!
Вечером, в клубе, фидалго приступил к «охоте». Для начала он принял приглашение командора Романа Барроса (того самого, тупицы и шута горохового) на именины, которые тот пышно справлял в своем поместье «Рокейра». Всю эту неделю, а там и другую наш фидалго колесил по Вилла-Кларе, очаровывая избирателей; он дошел до того, что купил в лавке Рамоса безобразные ситцевые сорочки, заказал мешок кофе у бакалейщика Тэло, прошелся по Фонтанной площади под ручку с прекрасной половиной пьянчуги Маркеса Розендо и стал завсегдатаем бильярдного заведения на Негритянской, куда являлся в лихо заломленной шляпе, Жоан Гоувейя не одобрял подобных крайностей — он считал, что вполне достаточно сделать несколько визитов «по всей форме, к приличным людям». Но Гонсало одолевала зевота при одной мысли о сварливом злоречии старого Грамилде или судейской важности доктора Алешандрино, и он откладывал визиты к ним со дня на день.
Август шел к концу; частенько в библиотеке Гонсало уныло чесал в затылке, глядя на девственно-белые листы. Третья глава «Башни» не двигалась никак. Что поделаешь! Не мог же он в такую жару, да еще в предвыборной горячке, уйти с головой в эпоху королей Афонсов!
Когда к вечеру становилось прохладней, он отправлялся верхом объезжать приходы, не забывая, по совету Кавалейро, набить карманы сластями, предназначенными для обольщения детишек. Однако в письме своему дорогому Андре он признавался, что «популярность не растет, хоть плачь… Положительно, старина, у меня нет дара! Я только и гожусь, что поболтать с мужчинами, поприветствовать старушку на крылечке, пошутить с детьми и, повстречавши юную пастушку в рваной юбке, дать ей денег на новую… Все эти само собой разумеющиеся вещи я делал с малых лет, и они не принесли мне особой популярности… И потому я больше полагаюсь на поддержку моего власть имущего друга — надеюсь, он протянет мне свою могучую десницу?..».
И все же как-то под вечер он повстречал у башни старого Косме из Нарсежас, другой раз, в воскресенье, в сумерки застал у Святого родника Адриана Пинто из Левады; оба крестьянина пользовались немалым влиянием, и он попросту, смеясь, попросил их голосовать за него, а они с поразительной готовностью ответили ему: «За фидалго-то? А как же иначе? Скорей уж против правительства пойдем…» Позже, в городе, беседуя с Жоаном об этих встречах, Гонсало заключил, что «земледельцы не лишены политической смекалки».