Золотая Адель. Эссе об искусстве
Шрифт:
Есть у меня и еще один вопрос. А не тождествен ли этот безымянный судебный журналист, в светлых глазах которого убийца на мгновение узнал самого себя, тому знаменитому писателю, который в своем романе о слепоте сердца написал об этой взаимности ту самую единственную, блестящую фразу? Кто я такой, если я узнаю себя в глазах другого? Существую ли я, если я не узнаю себя в глазах другого? У меня, во всяком случае, нет ни малейших сомнений: в этой фразе писатель рисует тайный автопортрет. Я — незнакомый мужчина, который носит серый пиджак с синим галстуком, глаза у меня светлые, лицо немного асимметричное, и в глазах незнакомого убийцы я на мгновение увидел себя.
Этот писатель издал свой роман в том самом 1942 году, когда я родился.
Читая, я ищу таких людей с ясным взглядом, которые навязчиво повторяют: мадам Бовари — это я, Раскольников — это я, Моосбругер — это я, Тартюф — это тоже я, и Гарпагон тоже я, и даже чудовищный Ричард — и тот я. Эти люди как будто утверждают, что они — это не только они, а что они — в первую очередь вообще не они. И как будто на самом деле у них есть образ, предназначенный для общественности, и есть тайное лицо. У меня, по крайней мере, не раз возникал вопрос, а какая же их роль — истинная? Или кто они вообще? Вижу ли я их тогда, когда смотрю им в глаза, или, скорее, тогда, когда читаю? Когда я вижу маску, а когда — лицо? Что истинно — их предъявляемый образ или их тайный автопортрет? Потому что трудно принять утверждение, согласно которому этих людей я на самом деле не вижу никогда.
Если, повинуясь любопытству, мы станем подсматривать за этими серийными убийцами, изменниками, ворами и обманщиками в их тайных кельях, мы и тогда будем ненамного умнее. Дни свои они влачат в одиночестве. Сядут, встанут, иной раз черкнут что-нибудь на бумаге, потом вычеркнут. Почесываются или попросту пялятся в пустоту. Небритые, по губам размазана вчерашняя помада, вонючие, запущенные. Кельи их наполняет не самый приятный запах всех мыслимых человече-ских испарений. При виде этого зрелища самое большее, что можно сказать, будучи в здравом уме, — что куда презентабельнее быть манекеном, а быть министром — куда приличнее. Но если уж кто-то изберет себе это занятие, тогда, конечно, у него может быть синий галстук, серый пиджак, асимметричное или симметричное лицо, но скажет это о нем немногое. Потому что он должен стать не только единственным субъектом своего занятия, но и единственным его объектом и местом действия. От него останется ровно столько, сколько дорог он пройдет своими фразами, бродя среди пространств своего опыта и воображения. О самом себе он должен утверждать: меня нет, а также — я есть только тогда, когда это не я.
Сейчас, например, я тут стою, веду пристойные разговоры. Этим, однако, я никого не хотел бы вводить в заблуждение. И, получая эту действительно значительную премию, в качестве благодарности я могу сказать лишь то, что, повинуясь своим склонностям и влечениям, избрал себе учителя, который избрал учителя себе, и хотя я не мог ничего об этом знать, учителя я избрал себе такого, который себе избрал такого учителя, который увидел себя в глазах убийцы. И мой учитель тоже видел себя в другом человеке — то в убийце, то в жертве, то в своем учителе. Но это еще не дает мне гарантий ни того, что я прошел своими фразами этот путь между опытом и воображением, ни того, что мне удалось написать свой тайный автопортрет.
Должно быть, нет такого слепого сердца, которое хоть на один момент не обрело бы зрения. И в этом слепом мире обретенная взаимность, возможно, единственное наше средство, при помощи которого с отсутствием взаимности, с отчуждением возможно все-таки справиться. Они точно это средство нашли. Это и моя единственная надежда. Но слово надежды теперь пусть лучше будет за молчанием.
1992
Его знаменитая Лолита
(Перевод Ю. Гусева)
Набоков — писатель, который своих героев, практически всех, слегка презирает. Конечно, делает он это весьма изысканно. Приятное это чувство, уверен, знакомо многим.
Жизнь «просвечивающих» людей — так можно назвать его героев — можно описать в нескольких фразах. «Вот суть нашей истории, и на этом можно было бы поставить точку, да одно мешает: рассказав ее, мы извлечем определенную пользу и испытаем немалое удовольствие», — пишет он во втором абзаце одного из своих известных романов, потому что в первом абзаце он уже сказал о своих героях все, что было нужно.
Никаких сомнений, Владимир Набоков — один из самых значительных повествователей нашей эпохи, во всяком случае, в жанре привычной читателю (не экспериментальной) литературы. Он элегантен, остроумен, увлекателен, он тщательно оттачивает фразы и рассказывает действительно впечатляющие истории. Однако истории эти, как ни странно, ни о героях, ни об авторе, ни о судьбе, ни о тайной и, может быть, ожидающей своего выявления природе нашего мира не открывают ничего такого, чего мы не знали бы из собственного жизненного опыта или из каких-то других источников. Лепидоптерологи считают Набокова любителем, но как писатель он действительно профи.
Должен признаться, на меня его профессионально сделанные книги навевают смертельную скуку; более того, меня от них просто корежит. Пожалуй, я предпочел бы разглядывать синих бабочек, которых он наблюдал в Скалистых горах. Фразы его безупречны, структура произведений совершенна, но на горизонте — нигде ничего, чем этот автор, страдающий глубоким презрением к человеку, удивил бы по крайней мере самого себя. Нигде ни проблеска любви к ближнему. Честное слово, мне до него никакого дела, но все-таки боль мне доставляют не книги его, а сам он, когда, изображая самодовольство, он обескураженно стоит за своими книгами. Как профи, он относится к тем писателям, которые подхватывают и разрабатывают удивительные, потрясающие, отталкивающие или привлекающие к себе открытия, сделанные другими. Если бы, скажем, мне было любопытно узнать что-нибудь о собственной педофилии, я уж точно обратился бы не к его «Лолите», а к книгам тех, кто свободен духом: Рабле, де Сада, Лотреамона. Дешевым приемом было бы сказать, что Набоков накалывает своих героев на бумагу, как другие — бабочек, умерщвленных в спирте. Не покинь он в свое время русскую литературу, он был бы очень одиноким, всеми брошенным.
В нем эпоха встречается с собственными кокетливыми культами и с собственной абсолютной духовной пустотой. И это, по всей видимости, вполне удовлетворяет эмоциональные и интеллектуальные потребности двух наших континентов. Стерилизованный, дезодорированный, дезинфицированный, обработанный всеми антисептиками человек может приветствовать в нем достойное воплощение самого себя.
1999
Наш старый добрый Солженицын
(Перевод О. Балла)