Золотое руно
Шрифт:
— Как это? — поднял голову Горшков.
— Просто. Он держит удои, себестоимость продукции всеми дозволенными и недозволенными способами, а взамен получает крупные премии, рукопожатия начальства — ваши рукопожатия, — получает славу районного и областного масштаба, мечтает о большем. Теперь рассчитывал получить орден — читал я характеристику, написанную, очевидно, под его диктовку, — и потом выйти на пенсию по статусу персонального пенсионера. Расчет верен! А то, что рабочие обсчитаны, обижены, унижено и украдено их человеческое достоинство, — это не в счет! А ведь он совершает невидимое, казалось бы, преступление и не только против нравственности…
—
— Более, чем сгустил их сам Бобриков, сгустить невозможно. Если бы здесь был Бобриков, я спросил бы его, как можно было продавать рабочим мясо подохшей коровы и выдавать его в детсад? Он утверждает, что корова была еще жива, когда ее прирезали, а больные дети? Есть больные и среди взрослых. Это — тоже бобриковская экономика: жалко терять, лучше прикрыться справкой своего ветврача… Только долго ли он так наработает, ваш Бобриков, товарищ Фролов? Такие люди, как мой директор, лишь на словах заботятся о благосостояния государства, потому что забывают святая святых его — человека. Сам он, как я сказал, плохой человек, и люди бегут от него. Лучшие кадры, некогда обеспечившие экономическую базу хозяйства, уволены, и вы знаете, о ком я говорю. Это не единицы, к сожалению. Совхоз, как тяжелый самосвал, медленно заваливается в кювет. Катастрофа неминуема. Эта мысль не давала мне покоя. Я не знал, как сопоставить хозяйскую рачительность Бобрикова и его антагонизм с рабочими. Но все было просто: Бобриков работал и продолжает работать с узко-местническими понятиями. Он не видит самого главного — человека не видит. В первое время я просто ждал изменений, но вскоре понял, что имею дело с серьезной болезнью. Я пробовал с ним говорить — натыкался на грубость. Я вызвал его на партбюро — он не явился под благовидным предлогом необычайной занятости. Пришлось обратиться в райком. Говорил с инструктором, но очевидной помощи не последовало.
— Однажды он был лишен премии за большую текучесть кадров, — сказал Фролов.
— И тут же получил премию за производственные показатели, не так ли? Не-ет… Бобрикова сейчас рублем не покачнешь, хоть он и прижимист. В «Светлановском», товарищи, нужна серьезная операция. Я понимаю, трудно решиться на столь ответственный шаг.
— Да, нелегко, — сказал Беляев. — Операция предусматривает предварительные анализы.
Молчание наступило длительное. Тяжелое. Беляев задумчиво рисовал что-то на листе. Фролов сидел, наклонив голову набок, будто прислушивался к чему-то внутри себя. Звягинцева о чем-то напряженно думала и в забывчивости поцапывала ногтем о ноготь. Горшков был угрюмее всех, он чувствовал силу убеждения, исходящую от этого молодого еще человека, студента-заочника, как он помнил. Слова этого парня несли какую-то свежую, очистительную силу, знакомую Горшкову по дням своей молодости.
— Каково состояние партийной организации? Все благополучно? — строго спросил Горшков.
— Была одна накладка с приемом… Тоже, заметьте, из-за директора Бобрикова вышла заминка с получением партбилета… Да и вообще, товарищ Горшков, все неприятности с Бобриковым еще впереди.
— То есть?
— Я все о том же: совхоз дал крен. Если не принять мер — закатится звезда «Светлановского», и очень скоро, даже скорей, чем мы можем предположить.
— Ты нарисовал очень мрачную картину на хорошем холсте. Думаю, опасность сильно преувеличена, однако мы будем следить за вашим совхозом. Слишком велик кусочек, чтобы им кидаться… Работать вам с Бобриковым трудно — это факт. Мы еще посмотрим.
Через какую-то минуту, когда Дмитриев, чувствуя не ожидаемое облегчение, а глубокую усталость, медленно одевался, в приемную вышел Фролов.
— Товарищ Бобриков ждет вас внизу, в библиотеке! — напомнила секретарша.
Фролов кивнул. Он снял с вешалки пальто, накинул его на плечи и остановился было с шапкой в руке перед Дмитриевым. Хотел, видимо, что-то сказать, но, вспомнив язык парторга, торопливо зашагал прочь.
— Разрешите позвонить в «Большие Поляны»? — попросил Дмитриев у секретарши.
Несколько минут добивался совхоза, а когда дозвонился, Орлова на месте не оказалось. Он с сожалением опустил трубку, так хотелось услышать знакомый голос и сказать другу, что он еще живой, черт возьми! Дмитриев подхватил свою куртку под мышку, нахлобучил шапку и уже попрощался, но из кабинета первого выглянула Звягинцева.
— Николай Иванович, если у вас есть время, зайдите ко мне.
Она не дождалась ответа, скрылась снова за дверью.
Дмитриев сразу решил сегодня к ней не ходить. Он сказал бы это ей самой и двинулся было к двери, но она вновь отворилась — вышел инструктор Беляев.
— О! Хорошо, что не ушел! — улыбнулся он и отвел Дмитриева к двери на лестницу.
Непонятно было, что значило его «хорошо». Дмитриев смотрел в лицо этого нового в райкоме человека — молодое, но спокойное и сосредоточенное. Ждал.
— Мы можем на «ты»?
Дмитриев кивнул.
— Все, что здесь произошло, — очень и очень серьезно. Естественно, что вас с директором будут заслушивать на бюро райкома, а до этого… До этого надо работать и быть готовым… Каковы планы в организации?
— Собрание назначено через две недели.
— Люди-то хоть выступят?
— Должны. Полгода расшевеливал, вроде начинают понемногу пробуждаться. Расходятся. Спячка-то была глубокая, тут за полгода трудно было.
— А остались крепкие-то? Не все сбежали?
— Есть люди. И хорошие. С такими работать да работать! На собрание, если сам уцелею, буду ждать.
Беляев хотел что-то сказать, но стрельнул глазом на секретаршу и молча подал Дмитриеву руку.
— Всего доброго. Работай. Жди. Все очень серьезно…
— До свидания. Я спокоен. Скажите второй, что не зайду.
Дмитриев вышел и остановился на площадке лестницы меж вторым и первым этажами, рассеянно рылся в рукавах — искал шарф. Внизу стукнула дверь, но не входная, а где-то сбоку. В библиотеке. Послышались шаги и затихли — кто-то остановился, и вот уже в глухом кубе полутемного фойе, справа от лестницы, послышались голоса. Из того самого угла, где когда-то Дмитриев любил устраивать с друзьями перекур, забасил Фролов:
— Моли бога, говорю тебе по-приятельски, что хоть так обошлось. Теперь смотри, пропустишь вперед «Поляны» — не видать тебе не только наград, но и вовсе несдобровать! Понял?
— Ни в жизнь не пропущу «Поляны», — ответил хрипло Бобриков.
Дмитриев пошел вниз, заправляя шарф под куртку.
Не торопясь, нащупал пуговицу. Запел негромко привязавшийся романс:
Утро туманное, утро седое…Он увидел — оба стояли около лестницы. Фролов первый встретился взглядом с Дмитриевым и отвернулся.
— Еще поет, понимаешь, сволочь! — астматически хрюкнул Бобриков.
— Рано пташечка запела — как бы кошечка не съела! — успел бросить Фролов под самый дверной прихлоп.