Золотое руно
Шрифт:
— Мы уклонились от темы! Говорите дальше!
— Можно и дальше… — Дмитриев подергал плечами, уже не стесняясь и не досадуя на свою давнишнюю привычку. — Рассказ о деятельности Бобрикова я мог бы дополнить еще и не такими фактами, в каких он повинился перед вами, но считаю, что это не главное, эти факты лишь дополняют, а точнее — обрамляют главное, то есть суть этого человека. Нет, у меня к нему более серьезные претензии…
В кабинете стало совсем тихо. Успокоился даже карандаш под пальцем Горшкова. Дмитриев с трудом облизал вмиг пересохшие губы, Беляев тотчас налил и пододвинул ему стакан воды.
— У меня к Бобрикову самая серьезная претензия, какая только может быть к руководителю советского учреждения, — Дмитриев сделал большую паузу, оглядел всех подряд и, остановившись
— Какая претензия? — тихо спросил Горшков.
— Бобриков — плохой человек.
После этих слов установилось молчание, в котором ясно означилось ожидание чего-то еще, но Дмитриев больше не говорил. Тогда послышалось пофыркиванье — Фролов усмехался. Звягинцева сидела с озадаченным видом. Сам Горшков хмурился все сильней, а Фролов подергивался уже в откровенном смешке.
— Смешного ничего не вижу! — резко заметил Беляев. Выждал, когда уймется Фролов, и обратился к Дмитриеву: — Разъясните спокойно, пожалуйста.
— Я рассчитывал, что здесь, в райкоме, я буду откровенно делиться мыслями среди своих и меня спокойно выслушают, а быть может, и поймут… Я сказал: Бобриков — плохой человек, это значит, что не только плохой руководитель, он никакой не руководитель, как это ни удивительно. Руководитель руководит людьми. Людьми. Плохой человек не может правильно строить свои взаимоотношения с ними, а следовательно, и руководить — это мое глубокое убеждение.
— Интересно… — промолвила Звягинцева с улыбкой. — У нас еще не было, кажется, теоретиков.
— Теория сильна практикой, ее плотью, — заговорил Горшков. — У тебя есть практические доказательства, что, во-первых, Бобриков — плохой человек, во-вторых, что это качество мешает ему руководить?
— Эти два качества неразделимы, как две стороны одной медали. Я достаточно наблюдал со стороны и вблизи Бобрикова, и вот вывод: он не руководитель. Он понимает принцип нашего единоначалия по-своему, по-бобриковски. Он не терпит никаких возражений. С ним невозможно советоваться, не только подсказывать что-либо дельное, поскольку дельное, по его убеждению, может придумать только он сам. «Все, что вы тут говорили, — чепуха!» — вот его стиль. С людьми груб. Не считается ни с каким специалистом, если тот ему чем-то не приглянулся. Гонит! Окружил себя подхалимами, доносчиками, с напряженной болезненностью выспрашивает, кто о нем что говорит. За доносы — личная опека, премии. Он разлагает людей. Кадры подобраны самым примитивным образом. Бывшего секретаря партийного бюро ценил за то, что не мешала ему работать, а по существу — самоуправничать.
— Не мешать работать — это немало, — заметила Звягинцева.
— Для секретаря партийной организации — мало! Простите, что мне приходится это вам говорить! Бобриков культивирует религию крепкой руки, а по существу, это элементарное хамство. Он запугивает одних, ожесточает других, но никого не располагает к нормальной, дающей радость работе. Только вчера он приложил все силы, чтобы отправить в тюрьму некоего Маркушева. От троих детей! И это человек?
— За что? — спросил Беляев.
— Ударил женщину. Она оскорбила его жену. Возможно, дело будет пересмотрено в областном суде, но подлинная причина директорского ожесточения в другом — в том, что этот Маркушев во всеуслышание обвинил директора в гибели ста тонн картофеля. Надеюсь, вам это известно, товарищ Фролов?
Фролов насупился. Выкатил желваки на скулах. Молчал.
— По вине директора на досмотре за буртами менялись люди, один безответственнее другого. Одним находил работенку повыгодней, других, верный своей кадровой политике, выпроваживал из совхоза не так, так эдак. До дикости грубый человек, и заметьте: это не воспитание, это стиль работы.
— В чем вы видите причину, а точнее — природу такого явления? — спросил Беляев серьезно.
Дмитриев помолчал, собираясь с мыслями.
— Природу? Природа одна — несостоятельность человека, а несостоятельность руководителя, как мне кажется, складывается из невежества, попустительства и других факторов. Бобриков необразован ни специально, ни вообще. Его рекомендации специалистам примитивны, они разговаривают на разных языках. Эта отчужденность естественна. Директору остается
— Вот как? — подал голос Горшков. — Значит, с зараженным коллективом Бобриков ведет совхоз впереди других?
— Нет, товарищ Горшков! Бобриков уже не ведет, а тянет совхоз и тянет за счет прочности хозяйства, сложившегося раньше, когда рядом с Бобриковым работали такие специалисты, как зоотехник Семенов и ему подобные.
— Ладно! А что там у вас, действительно, с кадрами? — угрюмо, все больше и больше расстраиваясь, спросил Горшков.
— Кадры в «Светлановском» сыпучие. Мы живем, как купцы на нижегородской пристани: нанимаем чуть не каждый день новых рабочих. Это необходимо, поскольку люди бегут. Приходится развешивать объявления, приглашать новых, а те идут, привлеченные жилплощадью. Новые дома в руках директора стали инструментом шантажа против старых рабочих. «Уходите, — кричит, — на ваше место другие придут!» И приходят, но тоже ненадолго: грубость, несправедливость в оплате скоро раскрывают им глаза на наш светлановский рай. Порой горько слышать, как радуются рабочие, когда директор уходит в отпуск или уезжает на курорт. Это ли не показатель их отношения? А что Бобриков? Он даже на текучести рабочей силы умудряется делать выгоду. Он попросту недоплачивает подавшим на расчет, знает, что те не станут спорить из-за пятерки. Как вы считаете, что думают рабочие о директоре, которому положено быть бок о бок с людьми, тем более в таком небольшом коллективе, а он отгородил себе отдельный кабинет-трапезную? Даже сделал отдельный вход. Что скажете, товарищ Фролов? Не там ли вы вчера писали акт, который сейчас держите в руках?
Фролов замер. Желваки на скулах побелели. Он молчал, сдавив ладонями папку с актом обследования, но понимал, что молчать тут нельзя.
— Все это эмоции человека, мало понимающего в хозяйстве!
— Возможно, товарищ Фролов, я меньше вас понимаю в хозяйстве, я не такой экономист, как вы с Бобриковым, но знаю, что главное в хозяйстве — люди, а не цифры.
— Для кого как! Для экономики важна цифра! Она пряма и не допускает слюнтяйства!
— Ах, вон как вы заговорили! Так знайте: экономика без людей, обеспечивающих ее цифру, — больная экономика! Знаете ли вы, сколько рублей сэкономил Бобриков на недоплате уволенным? Знаете ли вы, сколько он недоплачивает рабочим по сознательно заниженным расценкам? Он ни разу не заплатил, скажем, на покосе по норме. Сдают люди сено высшего качества, не тронутое ни дождем, ни сильной, многоночной росой, — зеленое, как чай, а получают по третьей категории, как за самое плохое. Поднимите бумаги и посмотрите! Я пришел сюда без актов и кляузных записок, но говорю, отвечая за каждое слово! Я могу перечислить почти половину обсчитанных таким образом рабочих. Надо это сделать?
— Сейчас не стоит, вероятно, — заметила Звягинцева.
— Все идет на благо совхоза, а не Бобрикову! — ядовито огрызнулся Фролов, полагая, что на это нечем будет ответить разошедшемуся парторгу.
— Нет, уважаемый начальник сельхозуправления! Ошибаетесь! Совхоз терпит на этом колоссальные убытки! Я вижу вопрос в ваших глазах, товарищи. Разъясняю. Первая потеря — моральная. Людская. Люди недовольны, уходят. Вторая потеря — материальная. Вы слышите, товарищ Фролов? Материальная. Я поручил одному коммунисту, он ведет расчет, сколько потерял совхоз на технике от случайных, временных трактористов и шоферов, безбожно губивших машины. Он высчитает, сколько потеряно на порче молочных аппаратов и потере молока от частой смены доярок только за последний год. Не сомневаюсь, цифра будет внушительной. Так что… вот она, экономика Бобрикова! Он экономист! Он даже высчитывает назад полученные премии! Нет, он не преступник-хапуга, он не берет себе прямо. Он получает косвенно.