Золотой Лис
Шрифт:
— Да чего я-то? Я ж… Веську спасал! И спас!
— Спас, — кивнул Барэк. — За что тебе поклон и благодарность. Но жить с нами ты теперь не должен.
— Да что я сделал-то? — возмутился Стась.
— Пока — ничего плохого, — так же строго, хоть и не злобно совсем, но веско сказал Барэк. — А долго ли так будет? Ты сам подумай. Вдруг тебя толкнёт кто, хоть и не со зла, нечаянно, а ты озлишься, да его и проклянёшь, или ещё что сделаешь. Нельзя тебе с людьми. У тебя сила теперь чужая, не человеческая. Люди — как букашки перед силою такой, и не заметишь, как раздавишь, а потом сам же плакать будешь. Скажешь — я не хотел, а поздно будет. Тебе к таким же, как ты надо, к колдунам. Они на юге живут, на полдень пойдёшь — не заблудишься. Мы, конечно, не звери, сейчас не погоним — замёрзнешь. Но и в деревне оставлять тебя нельзя. Ты опасен. Ты даже сам для себя опасен, но с этим я сделать ничего не могу. А вот деревню от тебя отгородить надобно. В Бобылёвом доме до Синца проживёшь. Там чисто, бабы ещё осенью прибрались. По-хорошему, погорельцев бы туда, но ничего, до Синца подождут. Кормить будем, дров дадим. Но в деревню не ходи. Не со зла говорю, добра желаю. Ненароком сила твоя явится, зашибёшь кого — и будет тебе вместо благодарности дубьём по рёбрам. Как потеплеет,
— Ах, я колдун, да? Вот и прокляну тебя сейчас!
— Вот об этом я и говорю, — кивнул Барэк. — Но лучше меня одного, чем всю деревню. Так и договоримся. Проклинай. Но больше никого. Идём, — Ромек твёрдо взял Стася за плечо.
— Да чтоб ты сдох! — взвизгнул Стась, пытаясь вывернуться. Все ахнули, отшатнулись, Барэк замер, прикрыв глаза — видимо, готовясь немедленно умереть, и… ничего не произошло.
— Идём, — повторил Барэк. — Тебе сейчас всё равно больше некуда. Сам посмотри. Я, конечно, предложу твоим с тобой на юг пойти, проводить до мест, где ЭТИ живут. Припас бы деревней собрали, да и денег бы нашли, чай, не чужие. Но не пойдут ведь. Они тебя боятся, колдун. Я тоже боюсь. Но я староста. Я за всех отвечаю перед всеми. Пусть лучше я буду тобою проклят, чем они. Я выдержу. Идём.
Стась оглянулся. Мать и отец виновато отвели глаза. Стась презрительно сплюнул, как взрослый мужик, и пошёл впереди Барэка.
Весь Снеготай просидел колдун в доме покойного Бобыля на краю деревни. Весь Снеготай виновато отводили райнэ глаза, встречаясь на улице с его родителями, и осеняли себя серпом, нечаянно глянув на стоящий на краю деревни дом. И выл ночами Серко на привязи во дворе Стаськиных родителей. Не раз, не два приходил староста к дому Бобыля, пытался с колдуном поговорить, объяснить что-то. Да вот только не хотел ни с кем говорить озлобившийся Стась. Только орал из-за двери злобно и матерно, и мальчишеский ломающийся голос срывался на слёзы. А попробовал Барэк зайти, так Стась в него поленом кинул. Чудом в лоб не попал. И ушёл староста Барэк ни с чем. Уж чем там внутри колдун целый месяц занимался — неизвестно, а только он и не выходил почти. Даже когда еду приносили, не вышел ни разу, только орал, чтобы на крыльцо поставили, да шли подальше, к такой и переэтакой матери.
А потом настал Синец, и колдун ушёл. И вместе с ним ушёл огонь. На следующее утро ни в одной печи невозможно было разжечь огня, ни огнивом, ни трутом, ни безумно редкими и дорогими спичками. Проклял! Обиделся и проклял! На Барэка орали всей деревней — а толку? Тепла в домах от этого не прибавилось, и еда не сварилась. И скотина голодная ревёт: коровкам пойла тёплого без огня не снарядишь, и свинке хряпу не запаришь. А Барэк только и сказал, что, мол, и хорошо, что только этим обошлось. Неизвестно, что бы колдун ещё натворил, если бы остался. Но, если хотят, пусть догонят, да попросят проклятие снять — вдруг сжалится. Только он, Барэк, не пойдёт, потому что поговорить со Стасем весь Снеготай пытался, и без толку это. Потому что Стась, может, и не злобный, но глупый, а это ещё хуже. Вырастет — поумнеет, конечно, но пока дурак-дураком. И что он ещё может выкинуть — никому неизвестно. Вот как начнёт куражиться, силой хвастаться — и что тогда? Все и заткнулись — задумались, и крепко. Погоню, всё же, снарядили: трое деревенских охотников взяли своих собак, и Серко прихватили, а то он всю ночь выл, да с привязи рвался. Небось, быстро хозяина отыщет, а по его следам и они с собаками пройдут. Побежали, так и не решив, что делать, когда догонят: прощения жалобно просить или убить сразу? Решили, что подумают, как догонят. Не догнали. По дороге колдун не пошёл, пошёл лесом. Серко убежал вперёд сразу, как погоня в лес вошла, и не дозвались уж его. Сначала-то собаки след брали, а потом к завалу старому вышли, тут и назад пришлось повернуть. В завал-то с собаками не сунешься, а обходить его — не один день надобен, да и след с той стороны искать — неизвестно, сколько времени займёт. Завал-то здоровенный, прошла тогда буря страшная, в Коровках пять домов без крыш осталось, сады поломало, а здесь — как наступил на лес великан какой. Порастащили, конечно — на дрова, да и строевого леса немало наковыряли — но с краю, где-то с четверть раздёргали. Уж больно велик завал оказался, а с севера ещё и болото непроходимое, всё обходить — дня полтора-два, не меньше. А в лесу без огня на ночь оставаться не хочется. Домой к погасшим печам возвращаться было страшно, но пришлось. По дороге раздумались. И не упомнить, кто первым сказал: может не все, может, кто-то один проклят, а через него на всех ложится? А как понять? А собрать всех на улице у околицы, да выгонять из деревни по очереди. Если огонь не зажжётся — обратно возвращать, не он, значит, виноват. С тем и пришли. Так и сделали. И никто, в общем-то, не удивился, когда человеком этим оказался деревенский староста Барэк. Как только собрались все, да стали рядить, кому первому за околицу идти, Барэк сам встал, да и вышел. И даже мешок собран уже был у него, будто заранее готовился. И тут же полетели от огнива искры, запылал пук соломы, повалил дым, заорали все радостно. Только Барэк не заорал — а, собственно, чего ему радоваться-то? Поклонился в пояс, да пошёл. Дина-старостиха, жена его, заголосила жалобно, вслед бросилась, на рукаве повисла. Долго они там разговаривали, потом вместе куда-то ушли. Дина только к вечеру вернулась. Оказалось, сделали Барэк с сыновьями за Снеготай хибару для него в лесу неподалёку. Не сруб, так — сарай, хоть и с полом. Но с печкой. А зачем печка, если огня не разжечь? Непонятно. Как он там жить будет? А как сможет, так и будет. Плохо, конечно, кто же говорит, что хорошо? Еды-то Дина да дети принесут, но, уж если остыло — не согреешь. Вот так и будет.
А дальше, если подумать — больше. Впереди, конечно, лето, но за летом-то зима! Зимой без огня не выжить, помрёт зимой в своей хибаре Барэк, как есть помрёт! Только и сможет в живых остаться, если прямо сейчас на ноги встанет и на юг пойдёт, всё дальше и дальше, туда, где даже зимой тепло, и без огня не замёрзнешь. Только вот живут там не только люди, а ещё и ЭТИ, к которым Барэк колдуна и отослал. Вот к ним Барэку идти и придётся. И просить проклятье снять. Или жить среди ЭТИХ всегда, до смерти. А колдун шёл по лесу и знать не знал, какие страсти оставил за спиной. И вовсе не строил он таких зловредных, далеко идущих планов мести. Ничего он такого не делал — просто обиделся и от всей души пожелал, чтобы Барэк на собственной шкуре испытал — каково это, когда от тебя все отвернулись и, притом — ни за что, ни про что. Просто потому, что ты такой, какой есть, и только уже за одно за это тебя боятся. Не за то, что ты сделал, а за то, что ты, вроде бы, можешь сделать. Людям вообще свойственно бояться не настоящей опасности, а собственного страха. У детей этого нет, они страшилки любят, да и людям молодым это мало свойственно, их влечёт тайна, но чем старше становится человек, тем больше он боится бояться. Страшится страха своего. И «принимает меры». И кто-то считает это трусостью, а принятые меры — подлостью, а кто-то другой, постарше, может сказать, что это «мудрая предусмотрительность опытного человека». А в этот раз оно вот как повернулось. Ох, опасное это дело — колдуна обижать. Да ещё и необученного, который меры и укороту своей силе не знает. Да иногда и в чём она, сила его главная — и то ещё не догадывается.
А уж кто из них был прав — Барэк ли, колдун ли — про то не нам судить, не в разумении это человеческом. Всяк прав по-своему, сколько людей есть, столько и правд на свете. Говорят, есть истины, которые для всех верны, только вот, похоже, тот, кто их узнал, уже никогда никому ничего не скажет. Потому как истина — величина абсолютная, а человек — весьма относительная. А большего в меньшее не вложишь — либо большее покорёжится, обломается с краёв, а то — ужмётся и перестанет быть таким большим, как должно. Либо меньшее — возьми, да и лопни, и, что так, что этак — будет уж не человек с истиной, а такое нечто, что и смотреть-то противно — гоблин знает, что такое будет.
— Эх, Серко, зря я лесом пошёл. Шёл бы по дороге, глядишь — подвёз бы кто. Дороги-то оттаяли уже. Хоть и мокрые, а хоть кто, да поехал бы. А в лесу-то, видишь, ещё снега полно, особенно по логам. Это я от злости в лес пошёл. Чтобы никого не видеть. Вот и не вижу. И не увижу, поди-ка, уже никогда. Ноги-то я промочил третьего дня, протекли сапоги-то. Их, поди-ка, промазывать чем-то надо было, да каждый день, а я-то только потом это сообразил. Не было ж у меня сапог таких никогда, я и не знал, как с ними надо. Вот они и протекли, вот и простыл я за ночь, и костёр не помог. И горло саднит, и голова тяжёлая, болит и кружится. А чихаю так, что, кажется, голова вот-вот отскочит. Не умею я в лесу, Серко. И еды-то больше нет, второй день уж, и ноги гудят, и голова трещит. И заблудились мы, похоже. Уж пятый день идём, а жилья нету, а должны были ещё вчера к Валенкам выйти. От Коровок до Валенок как раз три дня, если пешком. Там сестра отцова, Сима, живёт, она бы и накормила, и припасу бы дала. И лес тут дикий, сразу видно: никто здесь дрова не берёт. Вон, валежин сколько, только и перелезай через них. Будь здесь люди — давно попилили бы, да вывезли. Эх, хоть бы и не к Валенкам, хоть бы к какой деревне выйти. Не чуешь, Серко? Да ты назад-то не смотри, назад не пойдём. Нам вперёд надо. Хоть как, хоть ползком. А если в деревню незнакомую придём — попробую у них остаться. В ученики к кому пойду, или ещё как. Но уж спасать никого не буду, наспасался, хватит. Пусть хоть горят, хоть тонут — отвернусь, да мимо пройду. А то опять скажут — колдун, мол, иди отсюда. Эх, как брюхо-то подвело! Даже мутит. Прямо впору кору ивовую глодать, как заяц. А что? Зайцы, поди-ка, не дураки! Дай-ка, ну-ка! Тьфу, ой, тьфу! Не-е, дураки зайцы! Это ж горечь какая! А они жрут, надо же! Да подожди ж ты, дай, рот промою! Не толкайся, упаду же в лужу талую! Да что? Куда ты меня тащишь? Не гавкай на хозяина! Ты взбесился, что ли? Не смей за штаны! Да иду, иду! Ох, перед глазами-то всё плывёт, плохо мне, Серко. Серко!? Ну вот, убежал. Дурацкая ты псина, я ж не знаю, куда ты звал-то. А, вон ты где! Слышу, слышу. Да иду… Ох, и ноги-то не идут…
Полянка, вычищенная прежним хозяином перед башней, густо заросла за десять лет молодыми осинками и берёзками. Обливаясь потом, шатаясь от слабости и хватаясь за тонкие стволы, пробирался Стась сквозь подрост на лай Серко. И вышел к башне. Пёс азартно облаивал закрытую дверь над двумя ступеньками каменного крыльца. Грубо вырубленные толстые столбики опор и сам козырёк, тоже каменный, из одной наклонной плиты, густо обвивали безлистные ещё плети дикого винограда, некоторые свешивались с края козырька и вяло шевелились под ветром, как щупальца зверя морского — восьминога, видел Стась такого на картинке в Бобылёвом доме. Много там книжек оказалось, целых шесть штук, но все скучные, без картинок. Только одна с картинками, про тварей морских, вот её Стась весь Снеготай и читал, да так и не дочитал, а жаль, много там интересного было.
Другие плети лезли выше, цепляясь за шершавые камни. Стась повёл взгляд вверх по стене, но охнул и зажмурился: свет ярко-голубого весеннего неба резанул по глазам и голова от высоты закружилась. Жар у него, жар. Хозяева, дома есть кто? Помру ведь на пороге!
Стась поднялся на крыльцо и отчаянно задубасил в дверь кулаком. Прислушался. Серко тоже слушал, склонив голову набок, часто дыша и насторожив уши. Гулкая тишина ответила им.
— Открывайте! — хрипло заорал Стась, заколотил в дверь уже ногой — а что терять-то? Не до вежливости ему уже! Быть бы живу! Серко тоже опять загавкал. Тишина. Стась, чуть не плача, схватился за ручку — медный шар, дёрнул — и чуть не слетел с крыльца: дверь неожиданно легко открылась. Просто надо было тянуть, а не толкать. Изнутри повеяло теплом, и Стась шагнул туда, не задумываясь, на толстый серый ковёр, начинающийся от самой двери. Мимо проскочил Серко, встал, виляя хвостом и насторожив уши. Дверь сзади мягко и неслышно закрылась сама, но темно не стало, хоть окон здесь и не было. Стась набрал воздуху — хотел погромче позвать хозяев, попросить у них поесть, попроситься переночевать, он много чего ещё хотел попросить, но простуда взяла своё:
— А-а-апчхиу-у-у! Блин! — голова мотнулась, ударилась обо что-то с деревянным стуком, и биллион квинтильонов пылинок, накопившихся в башне за десять лет, взметнулись, рухнули и погребли под собою мальчика и его пса.
Проснулся Стась от того, что мама зачем-то быстро и часто возила у него по лицу мокрой, теплой и грубой тряпкой.
— Ма-ам, ты чего это? — недовольно поморщился он и открыл глаза. И чуть не описался со страху: здоровенные белые клыки в открытой розовой пасти прямо перед лицом, и язык, длинный, красный, опять проехался по лицу… Жнец Великий, да это же Серко! Скулит и лижет его, и лапой скребёт за бок, а на лапе когти, между прочим! Вон, из выворотки уже клочья лезут! Эх, собака ты, собака. А где это мы?