Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
— Что ж, эта мысль дельная, и старики наши правы: вы за неё стоите, вам надо её видеть. Поживи тут у нас ещё денёк. Я найду времечко тебя Елизавете Касимовне представить, а она уж знает, как тебе нашу цесаревну показать.
— Спасибо тебе, Василич, большое спасибо! — радостно вскричал наивный малый, с просиявшим от счастья лицом, отвешивая низкий поклон своему собеседнику. — Так я, значит, пойду теперь, пока ещё не рассветало...
— Куда ты пойдёшь?
— Туда же, откуда пришёл, под крыльцо...
— Оставайся здесь, глупыш. Прибраться тебе надо, отдохнуть, помыться... Другой одёжи у тебя нет с собой? — продолжал Ветлов, оглядывая с ног до головы Сашуркина.
— Как не быть! Есть. Суму свою я у Митряя оставил, мне бы с нею под крыльцо-то и не пролезть.
— Хорошо. Ступай сюда, — продолжал Ветлов, вводя своего гостя в соседнюю горницу, служившую складом для ненужных вещей, — никто тебя здесь, кроме Петруши, не увидит...
—
— У меня тут никто тебя не выдаст. Ты — мой гость. Видишь тюк с коврами? Можешь их разостлать и на них прикорнуть. Когда будет нужно, мы тебя разбудим. Есть не хочешь ли?
— Спасибо, Иван Василич, весь вечер со скуки жевал пирог под лестницей, сыт-сытёшенек.
Устроив посланца в надёжном месте, Ветлов стал раздумывать о новостях, принесённых из леса. И чем больше думал он о том, что там происходит, тем больше убеждался, что старики правы: ему надо туда немедленно ехать.
Может быть, и вся смута-то там происходит потому, что давно там его не видели. Ведь после смерти Петра Филипповича к ним из московских никто не заглядывал, ну и ослабел народ без поддержки. Очень просто, и всему, что там происходит, волнению и смуте, главной причиной он. Разве Пётр Филиппович не поручал лесного народа его попечению вместе с женой и с родным сыном? И разве он не оставил ему живого примера, как надо о нём заботиться и поддерживать в нём православный дух, чтоб не угас? Как мог он так долго об этом забывать! Как мог с лёгким сердцем брать себе такой тяжкий грех на душу?!
Ничто не мешало ему предаваться размышлениям, вокруг него царила та предутренняя тишина, которая всегда овладевает землёй в последние минуты перед пробуждением людей и животных к вседневной жизни, с обычными её заботами и тяготами, как бы для того, чтоб придать всему живущему сил бороться с этими тяготами. Воспоминания длинной вереницей проходили перед его духовными очами, озаряя настоящее таким ярким светом, что в сиянии его виднелось будущее.
— Блюди народ наш лесной!
Слова эти так явственно прозвучали в его ушах, что он вздрогнул и порывисто сорвался со стула, на котором сидел перед столом, облокотившись и опустив голову на руки, чтоб оглянуться по сторонам. Но всё тут было, как всегда, и, кроме него в горнице, освещённой лампадкой, теплившейся перед образами, никого не было... кроме Бога, который везде и читает во всех сердцах. Раздавшиеся в ушах его слова были произнесены покойным Праксиным в тихую, как эта, снежную ночь, скоро год тому назад, и сегодня он в первый раз их вспоминает... Давно уж образ Праксина является в его воображении не иначе, как с Лизаветой, и для того только, чтоб напомнить ему, что его уже нет на свете и что место своё в сердце жены он уступает ему... Ну а теперь он думает про Лизавету только вскользь, чтоб сообразить, каким образом объяснить ей необходимость покинуть её надолго... Ещё с месяц тому назад это было бы легко, она тогда ещё не любила его так сильно, как теперь... с каждым днём сливаются они душою всё ближе и ближе, нет уж у них мысли, которой они бы не поделили друг с другом... Давно ли был он убеждён, что любить её больше, чем он её любит, невозможно, а теперь оказывается, что то, что он чувствовал к ней раньше, любовью нельзя назвать в сравнении с тем, что он чувствует к ней теперь. Тяжело будет расстаться. Но он даже на одно мгновение не останавливался на мысли не исполнить завет своего умершего друга и не повиноваться требованию лесных стариков. Между ними были такие, всё прошлое которых обязывало к повиновению им беспрекословно: так много выстрадали они за православие от гонителей святой веры и русских устоев... Недаром Пётр Филиппович был им предан всей душой и как вблизи, так и вдали жил и действовал в одном с ними духе и для одной общей с ними цели — сохранить в неприкосновенности, хотя бы в одном уголке России, то, чем создалась родина и чем жив в ней дух, и когда-нибудь, когда Господь укажет, доказать несчастным, сбившимся с истинного пути соотечественникам, что можно, оставаясь русскими и не изменяя православной вере, жить привольно и свободно, пользуясь иноземными изобретениями и открытиями, вводя их у себя, не поганясь сближением с иноверцами и иноземцами. Сам Ветлов был слишком молод, чтоб знать лично русских бояр, соблазнённых царём Петром в иноземщину, но недаром прожил он лет десять в постоянном общении с Праксиным, который сам пострадал от царя Петра, жил в тесной, могущественной и сильной среде, окружавшей царя и вместе с ним трудившейся над истреблением русского духа в России. Всех этих главнейших деятелей коротко знал Праксин и про всех про них так много рассказывал своему ученику, что последнему часто казалось, что и он тоже, не по рассказам только, а на собственных плечах вынес их иго, собственными глазами видел, как они постепенно извращались под натиском чуждых, насильно привитых их душе иноземных понятий, представлений, чувств и вкусов. Разве Толстой, Пётр Андреевич, мог бы быть
Всё это надо обследовать на месте, и старики знали, что делали, посылая за Ветловым. После Праксина им и обратиться-то больше не к кому...
— Господи, помоги! Движи и направляй мою волю, Всеблагий! — шептал он воспалёнными губами, падая на колени перед образами. — Умудри меня исполнить завет раба твоего Петра, живот свой положившего за други своя! Подкрепи меня на великое дело, Господи! И да будет воля твоя со мною, грешным, только спаси Россию!
Молился он до рассвета, и когда поднялся с коленей, то почувствовал себя совсем другим человеком, чем тогда, когда под гнётом недоумения и страха обратился к тому, в которого упование никогда не обманывает.
Усадьба проснулась, и под окнами флигеля управителя раздавались голоса и шаги по скрипучему снегу. Водовозы везли на салазках воду из проруби соседней речки во дворец и во все прилегающие к нему строения; печники разносили по печам дрова. В царской кухне давно пылал огонь, да и в других уже началась стряпня. Через час можно будет повидать Лизавету, перед пробуждением цесаревны и прежде, чем она позовёт её к себе.
Ветлов растворил дверь в соседнюю горницу, служившую ему кабинетом, и позвал Петрушу, который в ожидании этого зова убирал комнату.
И Петруша тоже долго не мог сомкнуть глаз после появления посланца из леса, поджидая выхода его из бариновой спальни, да так и заснул, его не дождавшись. Верно, сам барин ему отпёр дверь, чтоб никого не беспокоить... Однако, войдя в спальню и услышав храп в кладовой, он догадался, что барин уложил его здесь, и нисколько не удивился, когда Иван Васильевич приказал ему принести поесть посетителю и блюсти, чтоб здесь никто не догадался о его присутствии в усадьбе.
— Этот паренёк из Лебедина, — нашёл он нужным ему объяснить.
— То-то мне он показался знакомым по голосу. В сенях-то было совсем темно, когда я ему отворил и провёл к вашей милости.
— Кроме Митряя, про него никто здесь не знает.
— Что Митряй, что могила: всё единственно.
— Во дворце проснулись? — спросил Ветлов, почему-то стесняясь прямо осведомиться про Елизавету Касимовну.
Но Петруша догадался, про кого он спрашивает.
— Лизавета Касимовна, говорят, прошли в маленькую столовую завтрак готовить... Да вот и сам Шубин по тропиночке в палисаднике прогуливается, верно, вашего выхода изволит поджидать, — прибавил он, указывая на окно в палисадник, по которому действительно ходил взад и вперёд с поникшей головой и с озабоченным лицом фаворит цесаревны в нарядном меховом кафтане, покрытом светлоголубым бархатом, и в высокой собольей шапке.
«О чём кручинится добрый молодец?» — подумал Ветлов, любуясь статным и красивым молодым человеком с побледневшим лицом и сдвинутыми тёмными тонкими бровями, с которым он накануне вечером виделся за ужином. Он был тогда, по обыкновению, весел, беззаботен и жизнерадостен, развлекал свою царственную возлюбленную шутками и забавными рассказами. Что такое могло случиться ночью, чтобы испортить расположение его духа и нагнать такое мрачное выражение на всё его существо? Он шагал медленно, как старик, погружённый так глубоко в думы, что тогда только заметил Ветлова, когда последний подошёл к нему совсем близко и, поклонившись ему, пожелал доброго утра.
— Это вы, Иван Васильевич? Я вас ждал, чтобы с вами пройтись по хозяйству перед завтраком, надо любимую тройку цесаревны посмотреть: вчера коренная что-то плохо бежала, ногу как будто зашибла, — заговорил он с неестественным оживлением, отворачиваясь от взгляда Ветлова, чтобы скрыть несомненные следы слёз на припухших веках.
— Очень кстати. Мне тоже нужно вам кое-что передать, — отвечал Иван Васильевич.
— Так пойдёмте в парк — там большая аллея прочищена.
Они прошли двор, свернули у самых ворот на тропинку между высокими сугробами, в длинную прямую аллею из столетних дубов, что вела к пруду, и тут Шубин со свойственной ему экспансивностью стал распространяться о постигшем его горе. Цесаревна на него разгневалась за то, что он позволил себе заметить ей, что они были бы гораздо счастливее, если бы она навсегда перестала думать о короне.