Звездолет с перебитым крылом
Шрифт:
Она вырвала из покрышки камеру, как выдирают кишки из налима, честное слово. Одним движением. Дюшка вздрогнул, да и у меня горло заболело.
Не знаю, что за день такой был, наверное, Дюшкин день: Толстая отбросила в сторону камеру, подошла к Дюшке и забрала у него деньги, не считая, сунула в карман.
— У меня картошка сохнет, — плюнула Толстая. — Четыре гребня. Земля окаменела, надо растормошить.
— Само собой, — тут же ответил Дюшка. — Четыре гребня — всего-то.
— Тогда поехали.
Толстая выкатила из второго гаража черный
— К шести вернусь. Смотрите — четыре гребня! — И Толстая показала нам свои железные пальцы.
— Конечно, — улыбнулся Дюшка.
— Вон до той рябины. — Толстая ткнула мизинцем в горизонт.
И укатила.
Четыре гребня. На нашем участке гребни короткие, я четыре штуки прохожу за час, способ особый придумал: зажимаешь окучку под мышкой и как плугом. Но тут этот способ не прокатил бы. Каждый гребень был метров по сто пятьдесят. Земля здесь глинистая, под солнцем она потрескалась и превратилась в черепки, а эти черепки слиплись в панцирь, через который с трудом пробивались бледные картофельные ростки.
Дюшка с воодушевлением подхватил мотыгу и поглядел на меня.
— Нет уж, — сказал я. — Твоя идея, ты и паши.
— Ладно, — пожал плечами Дюшка. — Чего тут пахать-то? Раз плюнуть…
Он принялся за работу, а я отошел в тень далекой рябины.
Дюшка работать не умел. То есть он умел работать, но паршиво, как работают на пришкольном участке. Хотя и старательно — совершая много лишних движений, поднимал окучку выше головы, обрушивал ее на землю…
Глина была сильнее. Дюшка не окучивал, Дюшка ковырялся, барахтался в глине мелкими неловкими движениями. Вот если бы часовщика вдруг перевели в молотобойцы, он так бы, наверное, в кузнице кувалдил.
Дюшка старался полчаса и продвинулся за это время метров на пятьдесят. Виду он старался не подавать, но все чаще и чаще поглядывал на меня.
Было понятно, что Дюшка не справится. За три дня он тут не справится, не то что за один. Я хотел уйти, я тут непонятно зачем…
Я всегда остаюсь.
Через час я ощущал себя батраком на хлопковой плантации. Мы прошли полтора гребня. Я подцеплял и переворачивал большие куски глины, дробил их в мелочь, а Дюшка за мной нарезал борозду. Это было тяжело. После сорока ведер воды особенно. И каждые пять минут я хотел все бросить и жалел, что вообще согласился. Но я не люблю бросать начатое, поэтому я ждал, когда Дюшка спечется. Он, собака, терпел. Сорвал кожу на руках и терпел. У него в красноту обгорела шея, и терпел. Лицо у него было в пыли и в грязи, терпел. Дюшка терпел.
И мне приходилось. Все-таки Дюшка хитрец. Он нарочно меня уговорил, догадывался, что Толстая его запряжет на труд и что он сам не справится. А я справлюсь, я человек очень упрямый. Когда мама на меня злится, она обязательно вспоминает, что хотела назвать меня Фомой. Фомкой. Упрямым и упертым, как баран, как в тех стихах, там его еще крокодилы слопали. Но папка — спасибо ему — был против. Назвали Вадимом, повезло тогда.
До конца четвертого гребня мы добрались к пяти часам. Дюшка валился, я тоже валился. Хотелось пить, но спуститься к реке сил не осталось.
Приехала Толстая. Долго ходила по полю, изучала, как мы поработали, хмыкала и качала головой. Мы молчали. Толстая велела залезать в мотоцикл, мы кое-как залезли, и она отвезла нас на Вокзальную, к своему дому. Во двор впускать не стала, велела ждать.
Дюшка смотрел на меня мутными безумными глазами с красными прожилками. Показалась Толстая. Букет был большой. Она вручила его Дюшке и скрылась за воротами. Во как.
— Теперь пойдем, — сказал Дюшка.
Я хотел домой, но домой вернуться получилось нескоро. На полпути Дюшка остановился. Он вполне здраво рассудил, что являться с таким букетом домой не стоит, лучше потихоньку проникнуть в будку и оставить букет там. А если в будку, то стоит со стороны крапивных зарослей подбираться, в обход городского холма.
Двинули в обход.
Дюшка прижимал букет к себе, розы пахли, они на самом деле хорошо пахли, мы шагали точно в облаке сладкого небесного запаха, и все, встречавшиеся нам по пути, оглядывались.
Розы стоили четырех часов на картофельном поле.
Я проводил Дюшку до будки и пошел домой. От меня пахло розами, и мама долго принюхивалась и делала озабоченное лицо, но так ничего и не спросила. А я бухнулся на диван и сидел. По радио играл концерт, посвященный дружбе народов, пели какие-то братья болгары, хорошо так, про Алешу, там, где из камня его гимнастерка, из камня его сапоги. К вечеру заскочил Котов с презрительным видом. Он всегда с таким ходит, но сегодня особо. Понюхал воздух, но промолчал.
— Что-то ты плохо выглядишь, — сказал он. — Опять дурью маялись?
— Привет, Котов.
— Я на минуту. Вот, смотри, взял у Геннадия Ивановича увеличитель. Кое-что получилось вытянуть…
Котов достал коричневый конверт, а из конверта фотографии.
Тот самый речной берег, сияющие пятна, гало крестообразное.
— Посмотри повнимательнее, — посоветовал Котов. — Поближе к носу.
Я поднес снимок поближе и увидел. Паутина, состоящая из ровных шестиугольников. Как соты. Да, больше всего это напоминало соты в улье.
— И что это? — спросил я.
— Не знаю, — пожал плечами Котов. — На сеть какую-то похоже. Смотри, она и на другой берег уходит.
— Да, на самом деле…
Сетка накрывала реку, висела над водой, это отчетливо просматривалось на фотографии. Над местом, где жили в палатке Анна и Марк, раскинулся сетчатый зонтик, который защищал…
От чего защищал?
— Так что ты думаешь? — спросил я Котова.
— Ничего я не думаю. Странная штука. Сами думайте, а я побежал, мне еще собираться сегодня.