Адвокат философии
Шрифт:
176. Почему бытие, а не ничто?
Что это значит: бытие есть? Почему не обратное? Этот столь привычный для философии вопрос отнюдь не привычен для людей, которые просто живут. Абсолютная бесцельность бытия, с одной стороны, и его непостижимость – с другой, делают бытие онтологически прозрачным, то есть совершенно незаметным и как бы естественным. Совершенно ведь естественно, что что-то есть, что все есть, как же иначе? Логика обычного восприятия не замечает бытия, поскольку оно «естественно». Спрашивать о целесообразности бытия не принято, потому что, в сущности, спрашивать не о чем. Бытие есть прозрачная и очевидная среда обитания, мир, который просто есть – и все. Уникальность философского взгляда в том, что в естественном бытии видится неестественность, таинственность, нелогичность, невозможность, в конце концов. То, что рождает философское удивление. Закономерно, что вопрос о бытии всегда переносится на человека. Что значит быть человеком, будучи в бытии? В бытии непостижимом, непонятном, неизведанном; в бытии абсолютно бесцельном и беспричинном, в чистом бытии бездонного океана бытийственного. Парадоксальность человеческой ситуации в том, что естественные основы его существования отнюдь не естественны. Более того, они абсолютно неестественны. В редкие минуты приходит прозрение об этом. Социальное бытие не связано с бытием. Бытие и социальный смысл находятся по разные стороны. Бытие как таковое с точки зрения социума не является проблемой – это принцип чистого существования, в котором человек создает различные смыслы и ценности. Философия стремится прорваться к смыслу бытия: не приписать бытию относительный смысл, но постичь невероятное и невозможное постичь смысл самого бытия. Возможно, что периодическое спрашивание об этом (иначе: постановка вопроса о смысле бытия) и является одним из принципиальных конституирующих смыслов нашего существования. Бессмысленное и бесцельное бытие задает радикальную перспективу человеческому
177. Естественно или неестественно бытие?
Бытие всегда предстает в двух ипостасях: бытие как естественная очевидность и бытие как тайна. Таковы два вида бытия, объединенные одним словом. В первом смысле, в смысле естественной очевидности, нет ничего банальнее и даже вульгарнее бытия. Оно – самая нефилософская вещь; то, что не потрясает, не изумляет, не удивляет. Бытие как естественная данность, естественная среда обитания, как вода для рыбы не вызывает никаких философских эмоций и философских реакций. В среде обитания нет ничего, что могло бы возбудить элементарное метафизическое чувство. Бытие как естественная очевидность – результат совершенно нефилософского, обычного и обыденного воззрения, возникающего всегда и у всех. В таком состоянии таинственное предстает как сверхъестественное, запредельное, выходящее за круг непосредственного восприятия и очевидной данности. Здесь бытие не чудо; чудо – то, что лежит за пределами бытия. Второе воззрение принципиально отличается тем, что именно обычная и обыденная окружающая действительность, действительность посюсторонняя, без всякого даже намека на потусторонность, запредельность, трансцендентность, наиочевиднейшая естественность и представляет собой самую жгучую и непостижимую тайну. Не нужно никаких «иных» миров, не нужно никакого удвоения реальности, не нужно никакого бессмертия души, бессмертных богов или иных невидимых сущностей, лежащих по ту сторону мира; окружающее – то, что есть, – и есть самое невероятное и неестественное. Уловить удивление и потрясение именно от этого естественного, понять его чудесность и невозможность, понять совершенную невероятность существования не потустороннего, запредельного, а именно наличного, значит поймать истинно философское чувство и состояние.
178. Что первичнее: время или бытие?
Если бы вопрос о первичности удалось легитимизировать, то он должен был бы звучать именно так. Время и бытие – своего рода корреляты религии и философии, в схватке между которыми разыгрывается основная драма сущего. Можно это взаимоотношение сформулировать так: время и бытие как главные предметные экспликации религии и философии. Иначе: имей религия и философия свои, строго очерченные, предметные области, ими были бы время и бытие. Время в таком случае предстало бы в качестве предмета и субстанции религии, а бытие – философии. Бог – это бог времени, властелин необратимости (прошлого) и неотвратимости (судьбы). Но у времени, как и у всего остального, есть свое бытие. Можно сказать, что и у бытия есть свое время, но время бытия – это вечность, в то время как бытие времени – это судьба, неотвратимость, конечность или историчность. Суть времени – во временном, конечном; суть бытия – в вечном. Бог, безусловно, обладает атрибутом вечности; Бог не конечен, но он не вечен в том смысле, в каком вечно бытие. Бог вечен конечностью, временными проявлениями. Бытие же дает любой конечности, временности свершиться. Свершение бытия во времени есть действия Бога в истории, во времени. Время как таковое – пустое время физики; время человека – это история, в которой разыгрывается действие божественного промысла. Здесь Бог властелин; посредством судьбы – глубоко таинственной – свершается смысл временных событий. Событие – это временное сосуществование с бытием. Жизнь событийна, потому конечна; ее судьбу, то есть конец и способ протекания, определяет Бог посредством промысла. Вот почему ни история, ни жизнь, ни судьба не бессмысленны. Они находятся в ведении неведомого промысла, который удерживает событийность во временном протекании. Бытие же – абсолютное вместилище всего, включая Бога, время и судьбу. В этом смысле и Бог тоже обладает своим бытием, которое является не временностью, но вечностью. Бытие Бога тоже вечно, но иной, отличной от бытия вечностью. Бог – властелин времени, его хозяин и распорядитель, но оно ему сущностно не принадлежит. Мы должны признать, что наряду с бытием времени, бытием бытия есть еще и бытие Бога (или по-другому: наряду с вечностью времени, вечностью бытия есть еще и вечность Бога как иная, не сводимая ко времени и бытию сущность), либо мы должны признать, что бытие Бога есть тайна для Бога, поскольку бытие как таковое есть абсолютная таинственная тайна, чья непостижимость прямо пропорциональна ее очевидности. Здесь богословское преодоление онтологической антиномии – не более чем конфессиональная апологетика. В любом случае в мире обнаруживаются три сущности: вечность (бытие) Бога, вечность (бытие) времени, вечность (бытие) бытия, в жесткой сцепке которых и возможен человек как человек. Человек в этом смысле обладает тройной бытийной сущностью (но не такой, как в распространенной рационалистической трактовке троякого отношения – к природе, обществу и культуре, и не такой, как в фантастической рационалистически-духовной антропологии, предполагающей наличие в человеке тела, души и духа). Тройная сущность человека определяется его отношением ко времени, бытию и Богу. Бог, время и бытие – «окружение» человека, в котором свершается его бытие, в которое он погружен, чем и определяется его парадоксально-невозможная, необъяснимая и непостижимая сущность. Мы всегда можем как-то объяснить Бога, время и бытие: у нас есть, в конце концов, богословие, физика, философия, история. А вот чем объяснить человека – пересечение этих трех величин, мы не знаем; у нас нет и не будет никогда никакой приемлемой «антропологии». Но бытие человека достаточно проявляется. Так, отношение к Богу реализуется в религии, отношение к бытию – в философии, отношение ко времени – в истории. Три начала несет в себе человек: религиозное, философское, историческое, чем и определяется его неантропологическая специфика, невозможность рационального его постижения и рационального обустройства, которое было бы возможно в случае рационального постижения. Именно тройственное бытие не дает возможности рационализации и рационального устроения. Бытие человека сущностно неустроенно. Человек так устроен, что несет в себе божественное, философское и историческое начала; он распят на кресте бытия, времени и Бога. Зачем? Для чего? Этот вопрос нужно оставить без ответа. Смысл человеческого бытия остается открытым.
179. Что такое ужас?
Как часто употребляется в нашем языке слово «ужас»! Это восклицание то и дело слышится в самых различных житейских ситуациях. Им обозначается сильная эмоция негативного порядка. Еще ужасом называют такое психологическое состояние, как высшее проявление страха, когда ужас переходит в парализующую волю стадию. Еще есть фильмы ужасов – один из жанров современного кинематографа, чей диапазон весьма широк: от массовых примитивных продуктов до серьезных психоделических драм. В экзистенциальной философии ужас – одна из главных категорий, в ней подчеркивается его немотивированный (а значит, непсихологический) характер. Стилистически это слово – одно из наиболее заманчивых для эстетствующего литератора. Культура полна проекциями банального ужаса, который по мере своей эстетизации теряет глубину и остроту. Ужас совершенно неосмыслен и, возможно, по-настоящему не пережит. К ужасу нужно пробираться не через экзистенциализм, а через самое обычное, через то, что всегда под рукой. Но это самое трудное, если не невозможное. Ужас – как бы изнанка философского удивления, его противоположный полюс. По сути, удивление и ужас – одно состояние: ужас удивителен, а удивление ужасно. Главное, что перечисленное не имеет отношения ни к психологии (это не аффект), ни к религии (это не «страх Божий»), ни к искусству (это не восторг и вдохновение), ни к повседневности (это не испуг). Оно имеет отношение к бытию и к бытийному в человеке. В какой мере человек чувствует удивление и ужас бытия, в такой мере он философ, потому что бытие как таковое не удивительно для обыденного сознания (оно удивляется чему-то сверхъестественному) и не ужасно (оно боится чего-то особенного, страшного, а не ужасается тому, что есть).
180. В чем же последняя надежда человека?
Может возникнуть сомнение не в самой надежде, но в последней надежде. Само словосочетание «последняя надежда» строго рационалистическим мышлением может быть взято под подозрение. Но последняя надежда есть. И ее характеристика в качестве последней говорит о ее безусловных свойствах. Ошибочно путать ее с конкретными целями, планами, желаниями. Эта надежда не связана ни с «небом», ни с «землей». Она и надежда именно потому, что не связана ни с чем зримо-жизненным или незримо-сверхжизненным, то есть безнадежным. Последняя надежда всегда будет последней и в качестве таковой не осуществится никогда. Осуществить надежду значит убить ее. Жизнь в свете надежды наиболее подлинна с точки зрения бытия. Чистый свет надежды всегда просветляет жизнь, выявляя в ней сор мелких желаний и стремлений. Надежда, в конце концов, – самое надежное, то, что не подведет, не оставит никогда. Именно потому она никогда не умирает, в этом ее надежность. Недостижимость последней надежды есть ее неуничтожимость, и в этом, возможно, наша последняя надежда.
181. Так, значит, философствовать – это учиться умирать?
Так до сих пор считают многие представители философии. Однако здесь присутствует обманчивая двойственность, которую не всегда бывает легко обнаружить. Есть, конечно, особое философское понимание смерти; оно не всегда очевидно, и путь к нему не прост. Высокая философская мысль о смерти не такая однозначная и конкретная, каковой является идея философии как умирания, которая всегда легко переводится в русло христианского умерщвления. В этом состоит наибольший отход от философии, поскольку за подобным умерщвлением стоит умерщвление не только плоти, но и духа, что есть заклание всех претензий смертного грешника на самостоятельный прорыв в метафизическую область, поскольку она давно и крепко приватизирована «подвижниками духа». В недрах философии (вернее, околофилософии) некогда зародилась терапевтическая струя, предлагавшая метод избавления от страха к смерти через «соумирание» с ней в жизни. Логика здесь такова: стоит постепенно умертвлять живое посредством созерцания «небесного», чтобы, когда наступит власть мертвого, живое оказалось бы почти неживым; следовательно, смерти не досталось бы уже ничего существенного. Это сопровождается риторикой о тщетности, бренности и конечности всего сущего, снижающей позитивный аспект жизни. Сама жизнь трактуется как заболевание, от которого смерть – верное лекарство. Здесь гарантировано стопроцентное излечение. Последствия аскетической философии оказались столь сильны, что повлияли на христианскую религию и постхристианскую психологию, в которых жизнь попадает в «смертельную» ловушку. Дело философии здесь существенно нарушается; философия именно в этом пункте отходит от бытия и уходит в несущественное. Философия – не «школа умирания», поскольку жизнь в целом не есть «подготовка к смерти», ее преддверие. Смерть – вообще не то, что о ней думает большинство. Но понять, что смерть «совсем не то», можно лишь с беспристрастных высот философии. Философам действительно присуще некоторое настороженное отношение к жизни, вообще ко всем эмпирическим вещам. Но это не более чем настороженность, из чего нельзя делать ложных выводов о том, что приготовление к смерти есть высшая философская цель. Такая «некрофилическая» философия рождает искаженное понимание философии, отпугивающее от нее людей. Есть жизнь, есть смерть, есть таинственная связь между ними. Философия пытается ее постичь, постичь таким образом, чтобы человеку остаться человеком, а не попадать в заложники смерти. Как заложник смерти (а таковым человек является, прежде всего, в научной и религиозной картине) он не может ничего прояснить, поскольку его взор ослеплен либо страхом перед смертью, либо вожделением блаженств иной жизни, что сопровождается ненавистью к этой; в любом случае он угнетен своей смертной сущностью. Философия учит достойному отношению ко всему, в том числе и к смерти. Именно потому, что смерть способна уязвлять человека более всего в жизни, требуется философия, которая может возбудить даже наиболее радикальные идеи преодоления смерти, но никогда – идеи умирания. Поэтому сводить все дело философии только лишь к подготовке к смерти значит профанировать саму смерть. Философия намного страшнее, чем думают «терапевты духа».
182. Можно ли обойтись без религии?
По нашему мнению, надо говорить не о религии вообще, но о христианстве (в других религиозных традициях ситуация иная). Так вот, можно ли обойтись без христианства – без того христианства, которое некогда было основой духовных ценностей европейской цивилизации, сформировало главные институты нашей культуры? Существует ли еще сегодня такое христианство? Эта постановка вопроса может испугать многих, привыкших мыслить себя принадлежащими к большой традиции, в которой можно легко находить смысл и оправдание своего существования. Материалистов и атеистов такая постановка вопроса обрадует, так как они самим фактом своего безрелигиозного существования подтверждают это. Однако здесь все сложнее. Обойтись без религии не значит жить в атеистическом мире. Атеизм – не антитеза религии. По крайней мере, времена, когда можно было противопоставить атеизм теизму, прошли; история показала, что атеизм всегда слабее и ничтожнее своего оппонента. Вопрос в том, как можно обойтись без религии, не будучи атеистом? Это – более гибкая постановка; возможно, она потребует появления нового человека, человека с новыми моральными и интеллектуальными свойствами. Освобождение от тотальности христианской метафизики не может не способствовать улучшению нравственной природы человека, ведь в действительности никто уже не живет в христианском мире, но жизнь продолжает свершаться в мире, пропитанном христианскими ценностями. Нужна гигиена, новая гигиена духа, ибо наступает время, когда ни теизм, ни атеизм более не будут представлять собой реальной силы для усложненного и утонченного человека, испытавшего горькое экзистенциальное разочарование, но не ставшего циником и негодяем, способного на сильную любовь, бескорыстное добро, объективную оценку и имеющего к тому же надежду.
183. Можно ли обойтись без науки?
Без науки, породившей величайшие технические достижения, без которых мы не сможем прожить сегодня и минуты; науки, представляющей сегодня основу системы образования; науки, являющейся основным мировоззрением современности? Вопрос кажется диким и абсурдным. Однако освобождение от тотальности христианской метафизики должно неизбежно привести и к освобождению от тотальности научной метафизики, столь же удушливой для свободного человека, как и религия. Глубочайшая ошибка думать, что крушение религии связано с торжеством науки, что освобождение от религиозного диктата приводит к свободе, достигаемой в науке. Наука – такой же диктат и несвобода, как и религия. Это нужно чувствовать; наука и религия – однопорядковые системы, метафизически репрессирующие свободу духа, творчества и достоинства человека. По-настоящему человек может быть человеком лишь вне ценностной парадигмы науки и религии. Необходимо также понять, что технический мир создан не наукой, а во многом вопреки ей. Техника в том или ином виде всегда при человеке, притом что наука необязательна. Если техника проистекает из глубинной антропологии человека, то наука возникает из моральных намерений упрощения страшного и непонятного мира, в котором мы живем. В этом смысле наука, как и религия, обслуживает потребности низового сознания (сознания массового человека), всегда нуждающегося в упрощенных моделях мироздания. Это не затрагивало высокого аристократического сознания духовной элиты, которая всегда с брезгливостью относилась к религии и с насмешкой – к науке. Однако объективно историческое время науки и религии заканчивается, и мы должны думать о том, как теперь жить всем (не только элитам, но и массам) в мире, где уже никогда не будет ни науки, ни религии. Сможет ли человек отказаться от «костылей» науки и религии, захочет ли он перестать быть «метафизическим инвалидом» и вступит ли на тропу свободного человеческого существования? Вот в чем вопрос, от которого действительно зависит судьба человека и человечества.
184. Откуда столько зла?
Согласно стандартным канонам гуманизма, человек добр и разумен по природе; у него есть алиби исконной моральной чистоты. Несовершенны всегда внешние обстоятельства, которые поддаются постепенному усовершенствованию. Однако есть существенное препятствие для признания такого взгляда верным хотя бы отчасти. Это – фактическая несозданность разумного и справедливого общественного устройства за известный нам период существования человечества, в котором зло если и не полностью уничтожено, то, по крайней мере, хотя бы существенно минимизировано, канализировано, сублимировано, одним словом, рационализировано. Ничего подобного мы не наблюдаем; скорее можно говорить о фатальном нарастании зла, если смотреть правде в глаза. Значит, человек не добр и не разумен, его нравственная природа порочна, то есть испорчена? Это тоже крайне поверхностный, к тому же злонамеренный взгляд. Но тогда зло – внешняя, привходящая сила. Однако и это – явное мифотворчество; человек был и остается единственным источником и добра, и зла. Откуда же тогда столько зла?
185. Неужели неистинно все?
Ощущение полной неистинности присуще сознанию в такой же мере, как и ощущение полной истинности. Строго логически ни то, ни другое не имеет смысла и вряд ли правомерно в системе позитивного философского знания. Уместнее поэтому говорить именно об ощущениях истинности или неистинности, имеющих все же далеко не последнее влияние на жизнь. Конечно, позитивная философия и логика сами по себе не имеют высокой ценности, но это тот фон, на котором проявлены ощущения истинности или неистинности, поскольку доказательства в этой сфере – безнадежное дело. Здесь коренится до конца неосознаваемая драма нашего сознания, иногда предстающая как драма бытия. Логика и здравый смысл нам говорят, что все не может быть истинным или неистинным. Но жизненное мирочувствие влечет нас именно ко всему: либо все, либо ничего. Индифферентизм логики не близок сердцу. И здесь почему-то важен вопрос об истинности или неистинности всего. Только глубокое ощущение истинности дает необходимую волю к жизни, позволяющую жить в тотально неистинном мире. И только глубокое ощущение неистинности также дает необходимую волю к жизни, позволяющую выжить в тотально истинном мире.