Алмазные грани
Шрифт:
В феврале 1938 года многие арестованные профессора и ведущие в стране ученые-геологи, были расстреляны в соответствии с приговором выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. Исполнение приговора, следуя жестким революционным принципам, выполнили в тот же день в расстрельной комнате Бутырки, стены которой пропитаны кровью тысяч убитых здесь людей: апелляции от изменников Родины рассматривать было исключено.
Среди расстрелянных был и Дмитрий Иванович Мушкетов.
После расстрела Мушкетова о Федоровском как бы забыли, но весной, когда распускаются вслед за листвой все надежды и хочется верить в лучшее, ему огласили приговор. Измученный тюрьмой, долгими допросами и побоями Николай Михайлович узнал о том, что осужден на пятнадцать лет лагерей
За несколько лет лагерной тягомотной отсидки Федоровского помотало от Воркуты до Красноярска. На всех этапах этого тяжкого пути быт и атмосфера пребывания была ужасающими. А с другой стороны, что мог ждать человек в заключении, осужденный как враг трудового народа? Тяжкий и часто совершенно бессмысленный физический труд, бесконечный холод и сырость, унижение и предчувствие смерти, которая ходила всегда рядом и скалилась пастями надрывающихся в безумном лае собак, издевками и провокациями охраны, не проходящими болезнями и недомоганием, когда, просыпаясь утром, не до конца уверен – жив ты или уже умер. А уловив, что все-таки жив, не радовался, а начинал скорбеть всей душой, ожидая новых тягот и унижений. Тяжко было все это переживать и, хотя имеется проверенное утверждение, что ко всему привыкнет, приспособится человек, в возрасте под шестьдесят лет процесс обязательного привыкания давал сбои. Человек терял себя, его инстинкты отключали рецепторы человечности, милосердия, сострадания, оставляя только те, что отвечали за минимальную программу выживания.
Бараки, окруженные глухим деревянным забором, разместились на окраине Красноярска вдоль несущего обильные стылые свои воды Енисея. За обширным водным потоком был виден заросший кустами, деревьями и травой остров Татышев. Вытянувшийся вдоль русла реки остров, названный так по имени князька из енисейских киргизов, что хозяйничали в этих местах до оседлавших местную Стрелку казаков. Казаки спустились по реке от Енисейска и открыли для себя «…на яру угожее место, высоко и красно… де острог поставить мочно». Бились долго еще воинственные, крепкие да бородатые пришельцы за право распоряжаться здешними «угожими» местами со свирепыми киргизами-хакасцами и не раз острог пылал и выгорал дотла. Но едва переставали дымиться головешки срубов, неизменно поднималось городище из пепла, извещая звоном колоколов, что отныне земля эта московскому владыке подчинена и сеет окрест православие и божественные призывы о спасении души человеческой.
Стрелка на Енисее – центр города, застроена плотно вдоль берега. Здесь река делится на два потока, омывая остров. У Стрелки над всем городом на крутом берегу возвышается островерхий кафедральный собор во имя Рождества Пресвятой Богородицы. За время советской власти собор обветшал, осыпался штукатуркой, прохудился кровом, лишился всех крестов и колоколов. Но, переживая тяготы войны, в последний год, когда вдруг просияло в сознании верховной власти, что божественное начало все же имеет смысл взять на службу во имя спасения в страшной войне, дали послабление и разрешили справлять обряды. Местный батюшка быстро организовал приход и уже к пасхе зазвенели нестройно три отлаженные, невесть от куда взявшиеся на звоннице колокола. Потом с севера привезли на подводах монахи из Енисейска из скита у Монастырского озера еще два колокола и обряд церковный зазвучал стройнее.
Когда звонят колокола собора, по воде божественный трепет долетает и до лагеря, и у многих от этого звона светлеют лица, разглаживаются глубокие горестные складки у носа и теплеют глаза. Как сердечный привет из далека от близкого человека этот звон помогал жить - встраивал в погибельную систему какую-то живительную струну-надежду, мосток веры, крепил иммунитет души. Казалось, что несчастные люди за колючей проволокой и в окружении злых псов не забыты вовсе, что есть тот, кто помнит о них.
И даже конченные уголовники, этакие вывертыши душой на изнанку, отморозки, не верующие в Бога, не имеющие в душе и малейшего сострадания к ближнему, при звуках, мягким мелодичным звоном напоминающего миру о Его присутствии, замолкали, переставали сквернословить и насупленные отходили в сторонку. Знать думал каждый о суде, что ждет его в назначенный день и час. А может и не думал, но подсознательно ощущал бередение души, истонченные позывы к спасению. Бывало замечено, что и крестились, таясь некоторые из уголовников, отбывавших срок за тяжкие свои дела. Крестились, порой таясь в сторонке. В такие минуты, приходило осознание, что помогает колокольный трепет преодолеть тяготы лагерной жизни и вымолить какое-то прощение до грядущего чистилища.
Место, где теснился лагерь, было красиво своим природным ландшафтом, но совершенно испоганенное человеком. Кроме уродливого лагеря для заключенных с бесконечными атрибутами насилия, надрывных, словно простуженным лаем сторожевых псов, деревянных нескладных вышек и слепящих ночью прожекторов, выжигающих глаза, портили вид пыльные грязные дороги, вдоль которых валялись брошенными обломки механизмов, стволы деревьев, комья вывороченной земли и бесконечные ряды ящиков и мешков с химическими реагентами, что хранились прямо под открытым небом, раздуваемые ветром окрест.
Лагерь разместили на окраине крупного города у железнодорожной магистрали и проброшенной от нее к причалу на реке ветке-узкоколейке, чтобы перевозить от станции у деревни Злобино к пристани многочисленные грузы для Норильского горного комбината. Комбинат за полярным кругом натужно трудился, чадя и ухая механизмами: извлекал в муках людских и механических сил на поверхность миллионы тонн пустой породы и руды, чтобы заполнить металлургические котлы и выдать столь нужные для машиностроения редкие и дорогие металлы – медь, да никель. Зэки, размещенные в лагере, работали на станции и на причале, перемещая прибывшие материалы, оборудование и разнообразные стальные конструкции для комбината. Работа велась тяжкая: двигались, порой день и ночь, огромные краны, освещенные тусклыми фонарями и яркими как всполох огня прожекторами; сновали заморенные тяжким трудом люди, груженные мешками, ящиками; громыхали на ухабах подводы; то и дело ревели судовые сигналы-ревуны.
Над всем этим суетным мирком висела сумеречная безысходность и частая в этих местах на стыке сезонов непогода.
Ранним утром группы заключенных выводили из-за дощатых невзрачных ворот лагеря и направляли двумя потоками на станцию Злобино и к пристани, сопровождаемые лаем собак и молчаливой угрозой раздраженных ранним подъемом солдат охраны.
На погрузке и разгрузке проводили день, прерываясь на короткий обед. Обеда ждали пуще воли, особенно в холодные зимние и слякотные дни межсезонья под ветхим навесом, что едва прикрывал всех от небесных слез: в такие дни казалось, что плакало все вокруг, - природа, небо, склонившиеся ветви берез, лапы елей и даже дороги слезливо хлюпали лужами накопленных слез и раскисшей глиной. Если везло, то к обеду привозили еще теплую кашу или суп и тогда жизнь становилась чуть краше и в душе пыталась гнездиться и расти надежда на лучшую долю.
Приняв в один долгий, казалось, глоток свою пайку, посмаковав за щекой краюху серого как мышиная шкурка хлеба, охмелев от еды, садился Федоровский на корточки и прильнув исхудавшей до скелета спиной к стенке какого-либо строения или забору, начинал грезить, прикрыв глаза, чтобы хотя бы на минуту улететь в иную, теперь абсолютно мнимую реальность. Приходило от чего-то видение своего малолетства, когда тайком, скинув сандалеты, мчался босой по выбитой до пыльной пудры дороге и кайфовал от того, что между пальцев при ударе ступней ноги в пыль-пудру, пробивались фонтанчики. А как тепло и мягко бежалось по этой горячей, такой ласковой пыли! И было все нипочем и весело, когда нянька, углядев босоного своего воспитанника, облаченного с утра в матросский светло-голубой костюмчик, причитала: