Ангел беЗпечальный
Шрифт:
— Здесь будете размещаться, — Порфирьев ткнул кулаком в дверь, врезанную в наглухо заколоченные ворота. — Передняя половина — для мужиков, задняя — для баб. Все ясно, дедки?
— Ладно, пошутили — и довольно, — взвизгнул Капитон Модестович, — мы в полной мере оценили ваше чувство юмора, любезный. Ведите нас обратно. Мы устали, хотим принять душ. И, в конце концов…
— Цыц, дедок! — грозно оскалился Порфирьев. — На первый раз прощаю! Потом буду пресекать нещадно! Объясняю еще раз для самых тупых: спальни бабские и мужские — здесь, душ — в котельной у второго флигеля: для мужиков — в среду, для женщин — в пятницу. Сортир — вон он, желтая
Борис Глебович ожидал возмущений, шума, бури — чего угодно, только не этого странного гробового молчания, не этих испуганных, застывших лиц. Но он и сам молчал, он даже не думал: мысли замерли — они боялись сами себя, настолько были ужасны и безысходны…
Где-то, невидимая отсюда, гудела газонокосилка, с другого конца усадьбы ей лениво отбрехивалась собака. Борис Глебович видел пригревшихся на стене сарая откормленных сине-зеленых мух, слышал их жужжание вокруг себя. «Откуда их тут столько?» — подумал он, чтобы хоть о чем-то подумать, чтобы сердце не зашлось и не остановилось от страха, чтоб не лопнула в голове болезненно пульсирующая жилка…
— А здесь раньше что, хранили сенаж? — спросил вдруг, обрушив тишину, Анисим Иванович и поддел ногой лепешку из слипшейся с грязью соломы.
— А вам какая разница? — осклабился Порфирьев. — Еще вопросы есть? Если нет, занимайте койки. Я в первом флигеле, но предупреждаю: без нужды не безпокойте. Все! — Порфирьев по-военному резко развернулся и зашагал прочь.
— Прост-тите, — заикаясь, переспросила у Анисима Ивановича Аделаида Тихомировна, — как вы сказали? Здесь раньше был Сенат? Так?
— Сенат? — Анисим Иванович вскинул вверх брови и пожевал губами, словно пробуя это слово на вкус, затем мрачно улыбнулся: — Не знаю, как раньше, а теперь здесь точно будет Сенат, а мы все — почетные сенаторы. Да здравствует Сенат! — он распахнул двери и первым шагнул в пахнущую краской темноту…
Так в их жизни появился Сенат. К этому названию все быстро привыкли (хотя сенаторами стать не захотели, выбрали более подходящее — «сенатовцы») и иначе свой новый дом уже и не называли. Сенат…
«Нас бросили, забыли, предали…»
Дай только человеку власть —
Он насладится ею всласть.
И. Н. Шевелев
Понедельник, в продолжение дня
Побудку Борис Глебович проспал. Приспособленный Порфирьевым для нужд пробуждения сенатовцев звонок прозвучал в его голове невнятно, растворившись в сонных всполохах и вздохах. Разбудил его голос фельдшерицы Зои Пантелеевны. Потряхивая коробочкой с таблетками, она выкрикивала имена постояльцев Сената и названия предназначенных им лекарств. Услышав собственное имя, Борис Глебович встрепенулся и тут же покинул пределы угодий Морфея.
— Вам бромкамфара, — Зоя Пантелеевна шлепнула таблетки на тумбочку, — не забудьте: только после приема пищи.
Борис Глебович помнил; помнил и это, и то, что в его стадии болезни таблетки эти — мертвому припарка. И еще он хорошо усвоил, что в здешних условиях рассчитывать на качественное дорогое лекарство — наивный идеализм.
—
К фельдшерице Борис Глебович испытывал определенные симпатии — за ее доброе, сочувственное отношение к ним, сенатовцам, за желание помочь (только что она могла?). Была она вдовица лет тридцати пяти, белокурая и кареглазая, еще не утратившая черты былой привлекательности. Много уж лет проживала в деревне Гробоположня и некогда заведовала там фельдшерским пунктом. По закрытии оного, как водится, осталась без средств к существованию с двумя несовершеннолетними детьми на иждивении. Совсем недавно чудом Божиим (как она сама это объясняла) получила работу в пансионате и чрезвычайно ею дорожила. Поэтому необузданную тиранию Порфирьева сносила безропотно. Лишь иногда утирала украдкой слезу. В такие моменты Борису Глебовичу невыносимо хотелось ее приголубить, утешить, но он сдерживал себя, понимая, что ничегошеньки сделать для нее не может. Да и к чему в его-то положении лишние привязанности? Отвечай потом за того, кого приручил…
Борис Глебович наблюдал, как терпеливо выслушивала Зоя Пантелеевна жалобы Капитона Модестовича, мерила ему пульс, сыпала в рот порошок. Как щупала потом живот у Савелия Софроньевича, поглаживала по плечу и, улыбаясь, что-то шептала на ухо. Как подошла потом с порошками к Мокию Аксеновичу. Тот по обыкновению был не в духе и сразу накинулся на фельдшерицу с упреками:
— Да я сам врач, что ты мне даешь? — истерично выкрикнул он. — У меня высшее медицинское, чего ты мне мозги паришь? Где левамизол? Опять не принесла? Да я на тебя…
— Я подавала список всех заказов администрации, но привозят не все, что мы просим, — терпеливо объясняла она: — средства ограничены, дают самое необходимое.
— Какие средства? — кипятился стоматолог. — Я что здесь, подыхать должен без лекарств? А ты, недоучка, отрубями меня лечить будешь! Да я…
Тут к Мокию Аксеновичу подошел Наум, молча взял его за руку и заглянул в глаза. Тот осекся, замолчал и вдруг зашелся в кашле. Минуту он не мог остановиться, упал на кровать и колотил рукой по подушке. Испуганная Зоя Пантелеевна стучала ему по спине и просила прощения. Мокий Аксенович затих, проглотил свои порошки и демонстративно отвернулся.
«Вот ведь хам! — рассердился Борис Глебович. — А все чужие гнилые зубы. Целую жизнь на них смотрел человек, озлобился вконец, язву заработал и легкими ослаб».
— Господа пенсионеры! Пора в харчевню! — напомнил Анисим Иванович.
Борис Глебович поднялся и, подумав, что так и не успел умыться, побрел в столовую.
После завтрака Порфирьев дал команду выходить на трудотерапию:
— Строем, дедки, — зычно прогудел он, — шибче костылями двигайте! Мальчики — левое плечо вперед, на рубку дров; девочки — за тяпками, ведрами и на грядки. — Он самодовольно ухмыльнулся, надул грудь и рявкнул: — М-м-а-а-рш!
Женщины засеменили на огород, а мужчины — к дальнему сараю, где свалены были давеча привезенные сухостойные бревна.
Борис Глебович на пару с Анисимом Ивановичем «играли» на двуручной пиле, старательно выводя заунывный мотив, похожий на брюзжание голодного Мокия Аксеновича. Сам же Мокий Аксенович неспешно, с ленцой, поберегая здоровье, относил к поленнице всего лишь по два полешка зараз. Не в пример ему Наум таскал дрова охапками, так что не только грудь и плечи, но и вся его кудлатая голова сплошь запорошилась опилками, и лишь улыбка его оставалась чистой и ясной.