Ангел Варенька
Шрифт:
Пока мать заваривала на кухне чай, распечатывала банку с вареньем и выкладывала на тарелочку пирожные, сдувая с пальцев сахарную пудру и кончиком языка слизывая шоколадный крем, Нина честно развлекала гостя, помогая ему освоиться в незнакомой обстановке и преодолеть застенчивость. Из картонной папки с барельефом Бетховена она доставала ноты, ставила на пюпитр и играла менуэт из сонаты Гайдна, благополучно усыплявший застенчивость Нукзара и заставлявший его скучающе смотреть в окно, с надеждой прислушиваясь к звону посуды и жужжанию струйки кипяченой воды, обжигающей фарфоровое донце чайника. После того как замолкал последний аккорд менуэта, а взяться за быстрое аллегро Нина не решалась, ей оставалось лишь заполнить паузу тем, чтобы показать гостю свое главное сокровище — коллекцию старинных монет, которую она начала собирать в пятом классе и собирала до сих пор, с упоением разглядывая в лупу шлемы греческих полководцев, тоги римских императоров и курчавые бороды персидских царей. И вот она извлекала из стола заветную коробочку, открывала крышку, снимала хрустящий покров пергаментной бумаги и аккуратно брала двумя пальцами самую редкую и ценную монету, сторожа в глазах Нукзара искорку невольной зависти, но, когда он завороженно протягивал руку за монетой, взгляд Нины упирался в его перепачканную углем потную ладошку, и это пятнышко грязи вызывало у Нины брезгливую дрожь, она крепко сжимала пальцы в кулак и ревниво прятала монету за пазуху. «Дай посмотреть! Дай!» — обиженно требовал Нукзар, вплотную придвигаясь
В это время мать вносила в комнату поднос с чашками и, застав детей в разных углах дивана, осторожно выясняла причину ссоры, чтобы сейчас же помирить их и усадить за стол, но Нина наотрез отказывалась признаться, почему она укусила Нукзара, а Нукзар упорно молчал о том, чем не угодила ему Нина, и добиться примирения меж ними никак не удавалось. В конце концов Нукзар, не попрощавшись, убегал на улицу, Нина же укладывала драгоценную монету в гнездышко коробки, накрывала хрустящим пергаментом, прятала коробку в ящик стола и только тогда с высокомерной и беспомощной улыбкой говорила матери: «Разве я виновата, что со мной никто не хочет дружить!» Мать растерянно смотрела ей в глаза, не зная, что на это ответить, но жалость к дочери все-таки брала верх над желанием упрекнуть ее, и мать обнимала Нину со словами: «Ничего, дочка у нас красавица. У нее будет много друзей. И мальчишки за ней еще побегают». — «А мне не нужны мальчишки. Никто мне не нужен. Я хочу быть одна. Всю жизнь», — отвечала Нина, словно бы находя в своем одиночестве вынужденную замену тому единственному и неповторимому чувству, которого не удавалось найти в дружбе со сверстниками. Это чувство возникло у нее лишь тогда, когда она встретила Володю, и поскольку Володя был для нее первым, он и стал единственным, как бы заранее устранив всех возможных претендентов на эту роль. Там, в Тбилиси, Нина сразу сказала себе, что больше у нее никого не будет, и ринулась оберегать эту уверенность от всех посягательств. Она охотно знакомила Володю с друзьями и однокурсниками, но при этом ни с кем из них его не сравнивала, словно не доверяя сравнению те свойства, которыми мог обладать один Володя и которые в других людях становились до неузнаваемости другими, внушая ей такую же брезгливую неприязнь, словно мелькнувшие в лице младенца черты дряхлого старика. Поэтому и выбор между плохим и хорошим совершался как бы внутри Володи, и Нина лишь замечала, что сегодня он казался ей добрее и великодушнее, чем вчера, и его будущие поступки должны были исправить ошибки, допущенные им в прошлом.
Достоинства и недостатки Володи принадлежали только ему, и, оставаясь равнодушной к достоинствам других, Нина не создавала из них опору на тот случай, если она разочаруется в Володе. Такая опора ей была не нужна, потому что разочарование и восторг, вызываемые мужем, совершенно не соизмерялись с отношением к друзьям и знакомым, и случайно вырвавшееся: «А ты знаешь, Петров такой умница!» — таило гораздо меньше восторженного признания достоинств Петрова, чем разочарованное: «Володька, ты говоришь сегодня сплошные глупости!» Володя как бы превосходил всех тем, что заключал в себе — под оболочкой своего тела, своих рук и ног — самого себя, поэтому, даже поссорившись с мужем, Нина продолжала любить его, и ее разочарование оказывалось суеверной надеждой на то, что они вскоре помирятся. Единственный и неповторимый, Володя мог принадлежать только ей, и она тоже могла принадлежать лишь ему, и никакая ссора не должна была разрушить их взаимную предназначенность друг другу. Поэтому, услышав, что Володя уходит, Нина словно бы потеряла и его, и самое себя, и всю свою прежнюю жизнь. Из живого существа, обладающего желанием двигаться, говорить, совершать поступки, она превратилась в безжизненную мумию, обнимающую своей сухой оболочкой безразличие ко всему на свете. Осознав, что она не нужна Володе, Нина перестала быть нужной самой себе: целыми днями неподвижно сидела на кухне и смотрела, как сползает по крашеной стене струйка, сочившаяся из трубы. Струйка доползала до начала кафельной кладки, заполняла зазор между плитками и каплями срывалась вниз. «Раз, два, три…» — считала Нина, удивляясь тому, что она слышит эти звуки, хотя на самом деле ее здесь нет и она — это не она и все вокруг — это лишь переплавленные в предметы ее же собственные боль, тоска и обида.
XIV
Когда Володя и Нина прилетели из Тбилиси в Москву, на аэродроме их никто не встретил, поэтому, спустившись с трапа, Нина не увидела никого из новых родственников и слегка растерялась, не слишком уверенная, что она для них желанная гостья. Володя тогда успокоил ее, сказав, что отец наверняка занят на испытаниях очередного стана, а мать готовится встретить молодых дома. Так оно и оказалось: когда они с чемоданами протиснулись в прихожую, Анна Николаевна, взволнованная, бросилась к невестке, расцеловала, всплакнула, вытерла слезы перемазанной в тесте рукой, посетовала, что приходится разрываться, сохраняя достоинство человека, который из расположения к близким предоставляет им право себя упрекнуть, хотя и сознает незаслуженность этих возможных упреков. Вскоре подоспел и Василий Васильевич и тоже стал сетовать и извиняться, не подозревая, что жена делала это в тех же самых выражениях и поэтому его серьезная и озабоченная мина способна лишь вызвать смех. Все действительно дружно рассмеялись, а Василий Васильевич, почувствовав ненужность своих оправданий, принялся откупоривать бутылку шампанского, наполнять бокалы и произносить шумные грузинские тосты: «За молодых! За счастье этого дома! Долгих лет жизни каждому, кто в нем живет!» Самому Василию Васильевичу бокала не хватило, он налил шампанского в жестяное ведерко для поливки цветов, с веселой бесшабашностью выпил и расцеловал всех домочадцев — в том числе и Нину, отныне принятую в их семью.
Нина сейчас же поняла, что ее сомнения были напрасными, и очень скоро привыкла и к новой обстановке, и к новым родственникам, но при этом из них двоих она все-таки выбрала для себя Анну Николаевну — как главную опору, авторитет и старшего друга. Анна Николаевна вызывала доверие своей дружелюбной улыбкой — не отдалявшей, не державшей на расстоянии, а именно приближавшей к ней каждого, умением избегать лишних слов и безошибочно угадывать чувства Нины, впервые оказавшейся в чужом доме. Она ни разу не сказала ей: «Чувствуйте себя как дома», «Будьте настоящей хозяйкой», «Вы для нас полноправный член семьи», — но Нина действительно чувствовала себя хозяйкой и полноправным членом семьи, словно бы заключив с Анной Николаевной негласный союз двух женщин, по-разному любящих одного человека. Союзническим вкладом Анны Николаевны была ее материнская ревность, от которой она с готовностью отказалась, стоило лишь убедиться, что Нина не собирается стирать эту разницу, присваивая себе те права на Володю, которые могли принадлежать только ей одной. Более того, Нина эту разницу всячески подчеркивала, послушно умолкая там, где Анна Николаевна произносила свое веское слово, и как бы уравновешивая ее приглушенную ревность своей сломленной гордостью, и союзники подчас
Получалось так, что ревновала не Анна Николаевна, не Нина, а Володя, и эта ревность была ненужным добавлением к их союзническим вкладам. Поэтому Нина отвечала на нее сдержанным недоумением в жестах и строгим холодком в глазах, призванными обозначить ту дистанцию разумной недоговоренности, которую не следовало преодолевать им обоим, но Володя упрямо стремился преодолеть ее и до конца выговориться в том, что вместо мнимой дистанции создавало реальное отдаление меж ними. «Я замечаю, что у вас с матерью полный альянс. Примите мои поздравления. Не часто случается, чтобы свекровь и невестка мирно уживались под одной крышей. Только должен предупредить тебя. Из опыта установлено, что моя мать человек авторитарный и семейный демократизм поддерживается ею лишь в виде иллюзий», — произносил он с загадочной усмешкой человека, знающего наперед то, что ожидает других людей в ситуации, в которой он сам не раз оказывался. «Зачем ты так говоришь о матери! — начинала сердиться Нина, обнаруживая в его словах не столько враждебный ей смысл, опровергнуть который у нее хватило бы сил, сколько враждебное выражение глаз и звучание голоса, делавшие ее беспомощной и бессильной. — Зачем так говоришь! Мать тебя вырастила, воспитала, и ты обязан всю жизнь…» — «Оставь! Между родителями и детьми должны быть не только семейные, но и гражданские отношения». Володя чувствовал, что его голос раздражает жену, но вместо того, чтобы говорить тише и мягче, нарочно говорил громче и резче, словно стараясь найти в этом повод для ответного раздражения. «Ты просто не умеешь любить свою мать и не понимаешь, какую она прожила жизнь, — решительно возражала Нина. — Анна Николаевна рассказывала мне то, что тебе никогда не расскажет». — «Интересно что же? Как за чтение Есенина в ее время исключали из комсомола, а Достоевского клеймили за реакционность? Это ее испытанный конек», — говорил Володя с невинной улыбкой, как бы оправдывавшей то, что и ему, и многим другим были известны тайны, которые собиралась так свято хранить Нина.
Ей не удавалось справиться с замешательством, подтверждавшим правильность его догадки, и оставалось лишь признаться: «Да, именно это, только я думала…» — «Думала, что ты единственная, кто удостоен подобной откровенности, — подсказывал Володя с правом человека, который давно уже пережил чувства, охватывающие сейчас жену. — Увы, это оказалось досадным заблуждением. Если у матери и есть тайны, то совсем иные, и бедный Достоевский, и бедный Есенин здесь совершенно ни при чем». После таких разговоров Нина долго не могла избавиться от разочарования, охлаждавшего ее пылкий энтузиазм к Анне Николаевне, и былая доверительность меж ними бесследно исчезала. «Ниночка, вы чем-то огорчены?» — «Нет, нет…» — «Может быть, пройдемся вместе до булочной?» — «Давайте лучше я сама». Так, разочаровавшись в выборе Анны Николаевны, Нина вдруг стала замкнутой, молчаливой, скупой на улыбку и похожей на человека, который боится обнаружить лишним движением, что ему в гостях досталась сломанная табуретка. Тогда-то — от отчаянья — она и выбрала Василия Васильевича, к которому поначалу отнеслась с недоверием как к человеку шумному, восторженному и немного суматошному, но однажды, постучавшись к нему в дверь, услышала в его голосе глухую безысходную тоску: «Сейчас… через минуту». Ее долго преследовало любопытство, о чем он думал наедине с самим собой, и она старалась понять это по дальнейшему поведению свекра, но за обедом Василий Васильевич вел себя как обычно — смеялся, шутил, актерствовал, и его тайну Нина так и не разгадала. Это была как бы их общая тайна, не известная никому другому и проложившая меж ними узенький мостик.
Постепенно Василий Васильевич превратился в ее главную опору, авторитет и старшего друга, а Анна Николаевна осталась лишь равноправной союзницей по любви к Володе. Володя по-прежнему был с ней, и поэтому Нина в душе одинаково радовалась и друзьям и союзникам. Когда Анна Николаевна и Василий Васильевич дарили ей на день рождения по флакончику духов, она с благодарной улыбкой принимала подарки, зная, что главный подарок конечно же ждет ее от мужа, который притаскивал из леса корень, напоминавший сказочное чудовище, или покупал на рынке огромную грушу в форме человеческой головы, уверяя с серьезным видом: «Точный портрет именинницы!» Теперь же, потеряв Володю, Нина впервые почувствовала себя лишенной всякой опоры и твердо сказала себе, что надо уехать. Вместе с сыном и матерью. В Тбилиси. Уехать и поселиться на время у родственников, а там видно будет. Может быть, снова обменяться, если получится, или найти любой возможный выход. Только бы не оставаться в Москве. Не чувствовать эту раздвоенность между ненавистью к Володе и надеждой вернуть его, между трезвым сознанием своего бессилия и боязнью сойти с ума. Нина бросилась сейчас же собирать вещи, но сынишка запросил есть, и она стала разогревать в кастрюльке кашу, перебирая в уме то, что следовало в первую очередь уложить в чемодан, — детскую одежду, пару своих платьев, книги. Попробовала ложкой кашу и обожглась: «А если не согласится мать? — Еще раз подумала и решила: — Явно не согласится». Снова менять квартиру — Москву на Тбилиси — какая нелепость! И у родственников долго не прогостишь — неудобно. И вообще вся затея с переездом, скажет мать, сплошная фантазия. Каша немного остыла, и Нина усадила за стол Мишеньку. Вспомнила слова Володи: «Ухожу к другой женщине», — и спросила себя: «Что же делать? — Взяла записную книжку: — Позвонить… Знакомой или подруге… все равно. — Стала набирать номер, поворачивая расшатанный телефонный диск. Когда наконец раздался гудок, с недоумением подумала: — Зачем я звоню! Сумасшествие!» «Алло!» — сказали в трубке, и Нина безвольно нажала на рычаг.
Сынишка доедал кашу, запивая ее молоком. Как похож на Володю! Разрез глаз, ямка над верхней губой — все, как у отца. Нина погладила голову сына и сейчас же отдернула руку. Почему ей так нехорошо?! Нехорошо в душе — в самой глубине, на донышке — настолько нехорошо, что хочется вывернуться наизнанку, лишь бы избавиться от этого чувства. Внезапно она заметила, что Мишенька, наевшись каши, вываливал остатки на стол. Прикрикнула: «Ах ты!..» — и шлепнула по руке. Сынишка заревел в голос, и от этого ей стало еще хуже, и Нина отвернулась к окну, чтобы самой не расплакаться. С рынка вернулась мать — с двумя спелыми гранатами для Мишеньки. Нина достала марлю, чтобы сделать гранатовый сок. Разрезала гранат надвое и стала выдавливать в чашку — по капле.
— Мама, давай уедем, — сказала она, с жалостью глядя на перепачканные пальцы. — Я больше не могу.
— Что случилось? — спросила мать обеспокоенно. — Приходил Володя?
— Да, приходил, — Нина расправила намокшую марлю.
— И что же?
— Он решил нас бросить. Навсегда. Мы ему не подходим. — Нина завернула в марлю новую порцию гранатовых зерен и стала терпеливо выжимать из них сок.
— Странно. Володя казался таким… — мать не сумела подобрать подходящего слова, которое еще не было бы произнесено меж нею и дочерью. — В общем, не знаю… Я все сделала по-твоему, а теперь думай сама.