Ангел Варенька
Шрифт:
Девочка промолчала несколько минут, как бы доказывая свою способность выполнять чужие просьбы. Затем она сказала с явным намереньем обрадовать Стасика:
— Вспомнила, вспомнила! Домино — это такие костяшки с белыми точками. А ты о чем вспоминаешь?
— Так… о самом себе, каким я был двадцать лет назад, — Стасик старался на языке взрослого говорить о вещах, понятных детям.
— Ты — о себе или себе — о ты?! — Катя нарочно переиначила вопрос так, чтобы понятное выглядело непонятным.
— Себе — о ты, — ответил Стасик, охотно соглашаясь на непонимание Кати.
— …Каким ты был двадцать лет вперед! Двадцать лет вперед! — она захлопала в лошади, радуясь победе детского языка над взрослым.
— Хорошо, хорошо, — сказал Стасик, стараясь, чтобы его слышала не только Катя, но и проходившая мимо женщина, и по примеру людей, разговаривающих с детьми в присутствии посторонних, невольно приглашая ее в свидетели
…Раздвоенность между любовью к отцу и опасливой застенчивостью, охватывавшей Стасика в его присутствии, жгучий соблазн хотя бы немного побыть им и сомнение в собственном праве на это вынуждали втайне ему подражать. Стасик накрывался старой простыней, заменявшей маскировочный халат, обвешивался игрушечными ружьями и играл в отца, хотя все домашние принимали это за обычную игру в войну и сам отец не догадывался, в кого играет сын. «Эй, вояка, угомонишься ты наконец! Обедать давно пора!» — звал он из соседней комнаты, откуда доносились запахи разваренного в супе лаврового листа, жареной картошки и звон тарелок. Стасик удрученно снимал простыню, освобождался от ружейных ремней, молча садился за стол и начинал есть суп, одновременно с отцом поднося ложку ко рту и опуская ее в тарелку. Он невольно продолжал ту же игру, но стоило заметить улыбку матери, исподволь наблюдавшей за ним, и он пристыженно нагибался к тарелке и нарочно ел вразнобой с отцом, чтобы никто не уличил его в подражании. «Кого ты больше любишь? Маму или папу?» — после обеда спрашивала тетя Тата, усаживая Стасика к себе на колени и вытирая ему рот бумажной салфеткой. «Маму», — без запинки отвечал Стасик, потому что любовь к матери была как бы законной и признанной, предназначенной для восхищенного одобрения ближних, а любовь к отцу никому не предназначалась, кроме самого Стасика, прятавшего ее, словно ржавую железку, тайком принесенную со двора. Но эта незаконная и непризнанная любовь тоже просилась наружу, и, не решаясь признаться в ней отцу, Стасик старался, чтобы отец обратил на него внимание, увидел, как он ловко кувыркается на ковре, прыгает на пол с башни из диванных подушек или катается, повиснув на двери. Ему хотелось, чтобы отец одобрительно похлопал его по плечу или покачал головой от удивления тем, какой у него сильный и храбрый сын, и однажды Стасик нарочно подрался с дворовыми мальчишками, замирая от блаженного предчувствия, что отец, случайно выглянувший в окно, застанет сына в эту минуту.
Когда тетушка сажала его на колени и спрашивала: «…маму или папу?», Стасик чувствовал себя слегка виноватым, так как ему не удавалось включить в свой ответ и ее, тетушку, которая тоже была вправе рассчитывать на частицу любви. При этом она конечно же не осмеливалась спросить: «…маму, папу или меня?» — это было бы непозволительным нарушением сложившегося порядка, но желание спросить оставалось, и Стасик, вынужденный отвечать на вопрос, ловил себя на том, что ему словно бы надо перевезти в одной лодке волка, козу и капусту. От него требовалась изрядная осмотрительность, чтобы пассажиры лодки не тронули друг друга, поэтому сначала он разделывался с волком и капустой, а затем тихонечко подкрадывался к козе и шептал ей на ухо, что он тоже ее очень любит. «Ах ты мой хороший! — обрадованно восклицала тетушка, тотчас же оповещавшая домашних о благородном поступке Стасика. — Вы только подумайте, какая добрая душа! Я спросила, кого он больше любит, маму или папу, а он позаботился, чтобы и родную тетку не обделить!» Тетя Тата приходилась Стасику скорее двоюродной бабушкой, чем родной теткой, но невольно преувеличивала степень родства с человеком, столь щедро оделившим ее любовью. Стасик же с недоумением вслушивался в голоса, доносившиеся из соседней комнаты, и никак не мог уразуметь, в чем же заключалось его благородство. Ему казалось естественным всех любить, потому что все желали лишь одного: чтобы Стасику было хорошо с ними, а им было хорошо со Стасиком. И тетя Тата, и дядя Роберт, и множество других родственников как бы олицетворяли собой то благо, которое окружало Стасика, и это благо называлось его жизнью. Поэтому он и любил их как свою собственную жизнь, как самого себя…
— …Домой! Я хочу домой! — внезапно закапризничала девочка.
— Пожалуйста, мы вернемся, — Стасик готов был сдаться, не скрывая при этом, что ему это выгоднее, чем ей. — Только что в этом интересного? Все равно мама и папа тобой заниматься не будут.
— Почему? — спросила Катя со слабой надеждой, что у него не найдется причины для объяснения столь нежелательного факта.
— Потому что у них другие дела… Вообще дома сейчас не до тебя.
Стасик ласково привлек к себе девочку, этим жестом как бы возмещая то, чего лишал ее своими словами. Катя отодвинулась от него.
— Никто
— Я тебя очень люблю, ведь мы с тобой друзья. И мама с папой тебя очень любят, — рука Стасика осталась лежать у нее на плече.
— А вот Тамара и Лена из детского садика меня совсем не любят. Они говорят, что со мной неинтересно.
— Почему же это? — Стасик задал вопрос, отвечать на который ему порядком надоело.
— Потому что я слушаюсь воспитательницу и не делаю так, чтобы все смеялись.
Катя посмотрела на него с безнадежной грустью человека, неспособного рассмешить других.
— Какие глупые девочки! Зачем ты с ними дружишь!
Стасик из сочувствия улыбнулся Кате и сейчас же поймал себя на том, что ему совсем не смешно.
— А с кем же мне дружить? — спросила она, как бы приглашая его в свидетели своего безвыходного положения.
— Катенька, есть же другие девочки… Зачем тебе дружить с такими злючками, которые только и мечтают над тобой посмеяться!
Стасик старался не столько убедить Катю, сколько не потерять уверенности в собственной правоте.
— С другими скучно… — сказала девочка, как бы скучая даже в тот момент, когда говорила о других подругах.
— Вот видишь! Значит, ты сама виновата, если тебе скучно с хорошими девочками и весело с плохими, — сказал Стасик, не подозревая, что попадется в ловушку, приготовленную для нее.
— А хорошие тоже бывают плохими, а плохие — хорошими! — добавила девочка, устало глядя на Стасика.
Как и когда он влюбился в Лидию, для Стасика оставалось загадкой, и он долго не мог вспомнить самое начало своей любви — момент загадочного возникновения того чувства, которое он затем стал называть любовью, но которое, быть может, и не было никакой любовью, а было чем-то другим — хоть бы обычным страхом перед неизвестностью, похожим на страх высоты или боязнь открытого пространства. Человек, охваченный страхом, обычно боится приблизиться к предмету, вызывающему страх, вот и Стасик ловил себя на том, что не может подойти, заговорить, взять за руку, а наоборот, стремится убежать, спрятаться, отсидеться в засаде. Услышав ее голос или увидев ее среди подруг, он словно бы обещал себе: нет, не сейчас, потом, когда-нибудь. Когда-нибудь через год, через два, через десять лет он согласится поддаться желанию выйти из укрытия, отозваться на этот голос, а сейчас подождет, побудет здесь, наслаждаясь неведомой мукой лишения себя того, чего ему больше всего хотелось…
— Что ж, домой так домой, — после недолгого молчания Стасик вздохнул и крепко взял девочку за руку. — Действительно, пора возвращаться…
РЕКА БЕЗ ВОДЫ
Рассказ
Заселяют дом. Как всегда в ноябре, перед зимой, в воздухе ни дождя, ни снега, лишь опускаются на землю редкие белые мухи, лужи покрыты сухим ледком, блестит огонек сварки на соседнем, недостроенном корпусе, и вдали со свистом проносится лихая электричка. Грузовики задним ходом подруливают к подъездам, с грохотом опускают борта. В зеркальных дверцах шкафов и буфетов мелькают отражения окон, опрокинутых голых деревьев, пасмурного неба…
Постройку дома когда-то начинал театр, но строительство двигалось медленно, а в середине прошлого года его совсем заморозили, перебросив капиталовложения на более срочные объекты. Тогда театр скооперировался с подшефным заводом, и, применив хитрую финансовую стратегию, они достроили дом до конца. Половину всего метража забрали подшефные, и театральный местком смог выделить жилплощадь лишь самым нуждающимся из очередников. На распределении квартир были бурные схватки, которые едва улеглись к осени. А к первому снегу дом стоял уже обжитой…
I
В хлопотах некогда было сесть и проникнуться ощущением, что сбылось самое заветное и долгожданное. Грузчики поставили мебель кое-как, а вещи тяжелые, и вот Катя налегает с одного бока, дочь подталкивает с другого, и обе стараются, как бы паркет не испортить, словом, семь потов сошло. Затем они с Валькой отмыли стекла, заляпанные побелкой, и Катя в чулках забралась на стол, чтобы повесить люстру. Повесила, подсоединила проводки — горит. Тогда-то Катя и подумала: вот сейчас она сядет и ощутит. Но, разделавшись с хлопотами, была рада снова в них окунуться. На душе заныло, и Катя призналась себе: нет, полного счастья не жди. У сердца занозой торчала тревога за мать. Нехорошая тревога, смешанная с чувством вины, будто она, Катя, в чем-то виновата. Убеждала себя: «Ерунда!» Звала она с собой мать?! Звала! Но та заупрямилась: старики привыкают к месту. И не бросила же ее Катя! Будет навещать по выходным, а на неделе татарка Фатима присмотрит, обед сварит, не зря же ей Катя тридцатку в месяц пообещала!