Апраксинцы
Шрифт:
Ночь… Первый часъ. Вс спятъ и храпятъ кром Ивана; онъ ворочается съ боку на бокъ.
— Захарычъ, Василій Захарычъ! подвинься, братецъ, что развалился!
Но Захарычъ ничего на это не отвтилъ, а только какъ-то свистлъ носомъ и выдлывалъ горломъ звуки чуть-ли не всего оркестра.
— Вишь, какъ нализался, — керъ-керешенекъ!
И дйствительно, Василій страшно нализался, онъ по поговорк «остатки сладки», окончилъ всю бутылку.
Никифоръ тоже проснулся.
— Иванъ, ты спишь? спрашивалъ онъ его.
— Нтъ, а что?
— Да дай, братецъ, мн завтра твою манишку надть.
— У меня только дв и есть.
— Ну дай, братецъ!
— Возьми! Да ты бы лучше у Петрушки спросилъ.
— Дай ужъ ты; Петрушка
Тотъ не просыпался. Никифоръ повторилъ вопросъ.
— Дамъ, отвтилъ соннымъ голосомъ Петрушка.
— Ну, спасибо! А можетъ въ Троицу вечеркомъ хозяинъ со двора отпуститъ, такъ можешь мою шляпу одть. Щеголяй!
— Да великонь-ка, Никифоръ едорычъ!
— Ничего, бумажки подвернешь! все въ шляп-то оно не впримръ казисте.
— Извстное дло.
Петрушка снова захраплъ.
— Жарко, братъ, просто лежать не могу. Петрушка лягается, клопы кусаютъ, говорилъ Никифоръ. Онъ накинулъ халатъ, всталъ съ постели и подошелъ къ отворенному окну. Майская ночь, ежели ее только можно назвать ночью, уже переходила въ утро. Заря показалась на восток и начала золотить предметы. Съ улицы доносился стукъ колесъ о мостовую и псня какого-то пьяненькаго. Воробьи ужъ проснулись и начали чирикать. Въ конюшн застучала лошадь; «балуй», крикнулъ проснувшійся кучеръ и замолчалъ.
— Иванъ, Аннушка глядитъ! шепнулъ Никифоръ и послалъ ей летучій поцлуй.
Ему отвчали. Онъ какъ-то искобенился и началъ кланяться.
— Какая Аннушка? спросилъ Иванъ.
— Аннушка, Губаревская горничная, вотъ что насупротивъ насъ во флигел живетъ.
Иванъ тоже всталъ и подошелъ къ окну.
— Что, старовръ спитъ? тихо спросилъ Никифоръ.
— Дрыхнетъ, утвердительно отвтилъ Иванъ.
— Значитъ можно курнуть?
— А спички есть?
— Нтъ.
— Постой-же, я въ кухню схожу.
Иванъ ушелъ. Тихонъ былъ старовръ и до того не любилъ, когда при немъ курили, что даже подчасъ наушничалъ хозяину, который былъ тоже по вр и, какъ говорится, «до смерти не любилъ этого зелья.»
— Степанида! дай спичку, слышалось изъ кухни.
— Чего?
— Спичку.
— Какую спичку?
— Да вотъ, папиросочки покурить.
— Нешто по ночамъ курятъ, полуношники’?
— Степанидушка!
— Оставь! ей-ей по зубамъ смажу, а не-то, закричу! Небось на передникъ общалъ принести, такъ съ пасхи и жилишь.
— Принесу, Степанидушка, принесу! завтра же принесу.
— Оставь, а не то, вотъ-те право, бльмы выцарапаю!
Иванъ принесъ спичку, зажегъ папиросу, и они начали курить въ окошко подъ храпъ другихъ молодцовъ, похожій на тотъ гулъ, который издаетъ немазанная телга, когда она детъ черезъ старый деревянный мостъ, доски котораго прыгаютъ какъ фортепіанныя клавиши.
X
Въ ма 1862 года, Петербургъ сильно пострадалъ отъ пожаровъ. Многіе апраксинцы, жившіе въ Ямской и на Разъзжей улиц, тоже погорли. Пожары эти уже явно выходили изъ ряда обыкновенныхъ пожаровъ; ихъ приписывали непремнно поджогамъ. На всхъ нападалъ какой-то паническій страхъ и на апраксинцевъ тоже. До сихъ поръ они считали свое мсто торжища какой-то несгараемой и ни отъ чего неутрачивающейся твердыней, не смотря на то, что твердыня эта большею частію была построена изъ дюймовыхъ досокъ. «Но громъ не грянетъ, мужикъ не перекрестится», а потому и апраксинцы познали вдругъ, что твердыня ихъ передъ огнемъ ничто иное, какъ утлая ладья въ бурномъ мор, и призадумались. «А что, ежели подожгутъ Апраксинъ, думали они: — вдь загорись одна лавка, такъ ничему не устоять, весь рынокъ сгоритъ», и боле осторожные торговцы сдлали холщевые мшки на случай пожара, чтобы удобне было вытаскивать мелкій товаръ, и даже перестали пополнять свои лавки покупкою новыхъ товаровъ. Между прочимъ на Апраксиномъ прошла молва, что поджигатели непремнно ршились поджечь Апраксинъ; но молва — какъ снжный шаръ, чмъ онъ дальше катится по снгу, тмъ становится больше; такъ и эта молва, переходя изъ устъ въ уста, длалась все страшне и страшне. Многіе утверждали, что были подкинуты письма, въ которыхъ общались сжечь весь Апраксинъ и Щукинъ и назначали день: а именно Троицу. Одни говорили, что видли какого-то мужчину, мазавшаго какимъ-то снадобьемъ заборъ въ Чернышевомъ переулк, другіе, — что какая-то женщина приходила ко многимъ торговцамъ въ лавки и незамтнымъ образомъ брызгала изъ спринцовки на стны лавокъ воду, и что то мсто, куда попадала капля, чернло и объугливалось. Книжники утверждали, что три дня кряду, къ нимъ приходилъ какой-то господинъ въ бломъ пальто и фуражк и спрашивалъ такое названіе книги, о которой они не имли и понятія; его сочли за поджигателя, хотли схватить, обыскать и представить въ кварталъ, да не могли, потому что господинъ неизвстно куда скрылся. Знакомая уже намъ Наумовна, жена департаментскаго сторожа, торговавшая въ толкучк башмаками, утверждала, что въ воскресенье ночью, когда она вела домой изъ гостей своего безобразника, то своими глазами видла, какъ надъ толкучкой леталъ огненный змй, звалъ и изо-рта его сыпались искры. При этомъ она показывала какую-то тряпку съ выжженными дырами, которая будто-бы затллась въ ту ночь отъ зминыхъ искръ.
Наступилъ Троицынъ день; многіе Апраксинцы не отворяютъ въ этотъ день лавокъ, а тутъ нарочно вышли: «ну, какъ загорится!» даже и въ Екатерингофъ на гулянье не отправились. День кончился благополучно, никакого несчастія не случилось; молодцы заперли лавки и, ругая хозяевъ, что оттянули т у нихъ гулевой день, отправились домой.
«Видно только такъ зря болтали, что подожгутъ Апраксинъ,» подумали хозяева и спокойне спали ночь на Духовъ день. Но «гласъ народа, гласъ Юожій!»
Въ Духовъ день хозяева по обыкновенію вышли въ лавки, посидли тамъ часовъ до трехъ, да также по обыкновенію и отправились домой, чтобы захватить своихъ сожительницъ и отправиться съ ними на гулянье или въ лтній садъ, или на Охтенское кладбище; молодцамъ-же наказали не сидть долго въ лавкахъ, а запираться часовъ въ восемь….
Въ квартир купца Крыжовникова, торгующаго фруктовымъ товаромъ, часовъ съ десяти угра было замтно какое-то необыкновенное движеніе. Евстигней Егорычъ — глава семейства — возился съ переливаніемъ настоекъ изъ бутылки въ бутылку, смотрлъ ихъ на свтъ и нюхалъ; Пелагея Степановна, его сожительница, съ кухаркой и мальчикомъ Гаврюшкой, который нарочно въ этотъ день не былъ посланъ въ лавку, укладывала въ корзину огромный пирогъ съ капустой и сигомъ, банку изъ-подъ килекъ съ нарзанными на куски селедками, кусокъ икры, ветчину и все, что потребно для закуски. На все на это приготовленіе безсмысленно смотрлъ двухлтній сынишка Пелагеи Степановны, Петенька.
Въ кухню, гд происходили эти приготовленія, вбжала на всхъ рысяхъ сосдка Крыжовниковыхъ и облобызала Пелагею Степановну.
— Куда собрался, батюшка? умильнымъ голосомъ спросила она ребенка.
— На Охту, молъ, тетенька, родственничковъ поминать, отвтила за него мать.
Ребенокъ ничего не сказалъ, а заревлъ и уткнулся въ юбку матери.
— Ахъ я дура! вскрикнула сосдка, — и забыла, что нонече гулянье на Охтенскомъ кладбищ-то. Пойду, пойду, безпремнно пойду.
— Заходите къ намъ на могилку-то. Вотъ мы сбираемся.
Въ спальной передъ стариннымъ зеркаломъ съ бронзовыми столбиками стояла Манечка — дочка Крыжовниковыхъ, и съ помощію подруги своей, Матрешеньки, зашнуровывалась въ праздничное платье. Поодаль стоялъ братъ ея Гарася, и кускомъ бархата натиралъ свою шляпу. Онъ былъ завитъ барашкомъ, — обстоятельство, которое дозволялось ему въ большіе праздники.
— Покрпче Матрешенька стягивай, покрпче; я тебя также зашнурую.
— Тише, Матрена Николаевна, а то неравно лопнетъ, да и убьетъ васъ костью-то, остритъ Гарася.