Аввакум
Шрифт:
Борис Иванович на охоту отправился спозаранок. Взял Декомыта да из новых челига и кречета. На озере водились обильно и свиязи, и шилохвосты, и чирки. Челиг – самец сокола, ему цена меньшая. Но челиг утешил боярина. Сбил утку на лету, шилохвоста. Первая добыча – добытчику. Кречет тоже хорошо полетал. Зарезал насмерть двух голубей да чирка.
– Твоя очередь, воевода! – сказал Борис Иванович, любуясь Декомытом. – Вот уж кто воин! Сколько он птицы добыл на своем веку – несчетно.
Сам пускал,
Взлетал Декомыт широкими плавными кругами, и у Бориса Ивановича захватывало дух, будто сам он взмывал все выше и выше, с одного неба на другое, в ту синь, откуда не только люди, но и сама земля маленькая…
– Да ведь это он обо мне повествует… – прошептал Борис Иванович, завороженно следя, как Декомыт завершает восхождение на очередную высоту. И встал перед боярином весь его путь к вершинам власти, к запределью немыслимого не только для простонародья, но и для родовитейшего дворянства, когда тебя выше царь да Бог, но царь царствует, а Бог безмолвствует, и всякое великое дело в царстве вершится твоим разумом, твоим хотением. Алексей-то Михайлович робел перед дядькою.
Борис Иванович уже прикидывал, на какую высоту поднимется его любимый Декомыт, как вдруг птица судорожно забила крыльями и, уже не пронзая воздух стрелой, а валясь с крыла на крыло, рухнула в бурьян.
Сокольники побежали, принесли кречета, Борис Иванович, как в беспамятстве, закричал на них:
– Пускайте же его! Пустите!
Сокольники водрузили Декомыта на рукавицу, подкинули, и Декомыт, словно чувствуя позор, кинулся в небо и, словно бы разучившись летать, затрепетал крыльями по-голубиному и упал в траву, нелепый, растопыренный, как птенец…
Борис Иванович закрыл лицо руками:
– Лазорев, домой! Быстрее!
Боярин лежал в полузабытьи. Лазорев дрогнул: в Москву такого не довезешь, послать за царскими врачами – царя напугаешь. Сам съездил за святой водою и к игумену – нет ли у него среди монахов доброго лекаря? Игумен предложил отслужить молебен возле постели болящего. Лазорев согласился, но, помня, как самого лечили, пришел к Малаху, о знахарях спросил. Нет ли в Рыженькой другой Лесовухи? Малах указал на Евсевию.
– Бог с тебя спросит за бабу с белыми волосьями! – сказала Евсевия, едва Лазорев переступил порог высокой светлой избы.
– С меня Господь за много спросит. Я не о себе пришел говорить.
– Этот-то!.. Умрет он. На бессребреников и чудотворцев Косму и Дамиана.
– Я боюсь, как бы с господином моим в дороге беды не приключилось.
– Чего повторять? Я сказала.
Лазорев наконец-то набрался смелости поглядеть на пророчицу. Хорошее милое лицо. Девушка сидела на лавке, за столом, уродства не видно было. Глаза вот только… Невозможно в эти глаза посмотреть и не содрогнуться.
– Тебе бы в попы, а ты – в солдаты, – сказала Евсевия.
– Вот деньги. – Лазорев положил на стол десять серебряных ефимков. – Сама видишь, большие деньги. Сделай, если можешь, чтоб воротился мой господин в Москву в полном здравии.
Евсевия взяла монету, разглядывала.
– Не наш царь-то. Нашему бы такие денежки чеканить. Медные задавят его. – И засмеялась: – Ишь перепугался. Ничего с царем не будет до самой смерти. Попугают, а дуракам шеи посворачивают.
Подкинула монету, поймала.
– Может, еще о чем спросить меня хочешь?
– Нет, – сказал Лазорев, – не хочу.
– Сказать тебе день твоей смертушки?
– Не надо, Евсевия, не говори Бога ради. Пусть только Борис Иванович встанет от болезни.
Евсевия передернула плечами.
– Жалостливый. А ты из своей жизни год за его месяц отдашь?
– Из своей? Год?
– Не тебе, так мне придется отдать. А мне твой боярин – не родня.
– За месяц? – Лазорева прошибло ознобом. – Что за торговля, Господи! Согласен!
– Ишь! Года ему не жалко! Мотыльки день живут, Божьей красе радуются… Ступай прочь! Глаза бы мои на тебя не смотрели.
Лазорев ушел от Евсевии злой – не сумел осадить дерзостную девчонку!.. Воротился к боярину, а Борис Иванович во дворе с Малахом.
Лазорев вздохнул – и ни туда ни сюда, вот-вот разорвется грудь. Ай да Евсевия! Ужас пятки к земле приторочил.
Наутро перед отъездом Борис Иванович позвал к себе Лазорева, показал на ларец:
– Отвезешь святейшему Никону. Здесь три тысячи серебром на Воскресенский храм и тысяча медными – на молитву о здравии моем. Скажешь святейшему: «Борис Иванович жалеет. Замены Никону на патриаршем месте нет».
– Мне из Москвы ехать? – спросил Лазорев.
– Нет, друг мой, – ответил Борис Иванович, – ты поезжай тотчас… Мне молитва Никона теперь дорога.
В Новый Иерусалим полковник приехал с пятью вооруженными холопами из дворни боярина Морозова. Голодно становилось в России, потому и разбойники начали пошаливать.
Монастырские вратники тоже не торопились впустить конных людей, с саблями, с пищалями.
– Я от боярина Морозова! Я деньги привез!
– Кто тебя знает, – возражал вратник, – может, и привез, а может, от нас увезти хочешь… Придет человек из патриарших келий, он и скажет: пускать не пускать вас, на ночь глядя.
Из патриарших келий пришел отнюдь не монах, белец. Поглядел в глазок на приехавших, и ворота тотчас отворились: перед Лазоревым стоял Савва.