Беломорье
Шрифт:
— Опять живешь, Григорий Михалыч? — всякий раз говорил старик почтарь, лукаво поглядывая на коренастого питерца.
— Опять живу, Иван Иванович, — поглаживая небольшие подстриженные усики, неизменно отвечал Туляков. — Не забудь заехать на обратном пути.
На этот раз корреспонденции было много: и письма, и пачка книг от ковдской учительницы Нины Кирилловны.
«Добрая душа, — растроганно подумал об учительнице Туляков. — Сколько денег на меня тратит! Эта книга — два двадцать, эта — рубль восемьдесят, а эта — рубль двадцать… Ну-с, почитаем, почитаем вас, господин профессор…
Полученные письма Туляков прочитывал залпом и устанавливал им черед для ответа. Пробежав письмо Двинского, он поморщился от развязного тона: «…не получая через меня свежей пищи, превратишься в нечто двуногое». Туляков усмехнулся и подобревшим взглядом обежал расставленные в ряд книги.
— Благодетель какой выискался! — досадливо проговорил он вслух. — Отправил две газетины и уже возомнил, что спасает меня от отупения? На грош дела — на рубль шума.
В письме Федина сообщалось о затеваемой Двинским рыболовной промысловой кооперации.
— Треба рассудить, — покачивая головой, вслух пробормотал Григорий Михайлович.
В третьем конверте оказалось два номера газеты, заголовок которой был вырезан и заменен заголовком питерской газеты «Копейка». Вскрыв конверт, любопытствующие могли бы успокоиться: бульварная газетка не вызывала у начальствующих лиц подозрений.
— Ювелирная работа, — рассматривая на свет места склейки, улыбнулся Туляков.
В следующем письме оказалась брошюра по пчеловодству. Она была в картонном переплете. Разводить пчел Туляков, конечно, не собирался. Расслоив переплет на две части, он добыл сложенную вдвое прокламацию, озаглавленную — «За партию!»
— «Оживляется в стране интерес к политической жизни и заодно с этим настает конец кризису нашей партии, — вполголоса читал Туляков. — Мертвая точка оцепенения начинает проходить. Состоявшаяся недавно общепартийная конференция — явный признак возрождения партии…»
Поставив ногу на стул и опершись на колено, Туляков шепотом, словно ребенок или малограмотный, читал строчку за строчкой: «Но оживление в умах и сердцах не может замкнуться в себе самом. При нынешних политических условиях оно неминуемо должно перейти в открытые массовые выступления…»
Пощипывая усы, Туляков дочитал прокламацию до конца. Вдруг ему показалось, что в комнате стало слишком мало воздуха. Накинув полушубок и нахлобучив смушковую шапку на голову, он шагнул за порог.
У крыльца высилась громадная ель. Снег под ней был покрыт опавшей хвоей — первый признак приближения весны.
Туляков сел на высокий порог и вновь прочитал прокламацию от первой до последней строчки.
— «Наладить партию пролетариата… вот что особенно необходимо для того, чтобы пролетариат мог с достоинством встретить грядущие революционные выступления», — читал он и думал: «Ля что могу сделать?»
В прокламации говорилось о необходимости укрепить местные партийные организации, чего Туляков не мог сделать, так как в селениях, отдаленных друг от друга на десятки верст, можно было подобрать всего лишь несколько чело век, подходящих для революционной работы. Для создания сплоченной партийной организации этих одиночек было недостаточно.
Туляков не расслышал мягкого поскрипывания снега под валенками и слегка вздрогнул, когда за спиной раздался выкрик:
— Я человек отчаянный! Я жизни своей готов, Михалыч, лишиться!
— Ну, тогда Дуня за другого замуж выйдет, — повернулся к парню Туляков. — Видимо, тебе, Мишка, этого очень захотелось?
Бранясь, парень вытащил из кармана смятую бумажку. Это было письмо кандалакшского учителя, писавшего, что девушку, на которой собирался жениться Мишка, родители не хотят отпустить в Корелу, надеясь выдать ее замуж за почтовика.
— Убью почтовика! — тряхнув головой, заявил Мишка. — Я ему и так в прошедший раз пригрозил…
— Если убьешь, тебе же хуже будет, пойдешь на каторгу, а Дуня станет женой другого… У меня тоже не все клеится, а я не кричу, что убью кого-нибудь.
— Григорий Михалыч, ты с Савелием Михеичем в ладу живешь. Скажи ему, а он моему отцу велит.
— Савелий Михеич своим умом живет… Впрочем, попытаюсь, — пообещал Туляков. — Только не серди его.
— Ангелы-хранители! Да я, ровно пес голодный, ему в глаза гляжу. Говорю ему как-то, что крепко благодарный за его любовь, а он, лешак его забери, в ответ мне: «Вот и хорошо, женись на Настюшке, и я тебе благодарный буду». Я не знаю, как из избы выскочил. Ты подумай: на Настьке, заместо Дуняшеньки!
Обнадеженный обещанным заступничеством парень ушел. Туляков хорошо знал нетерпеливый характер Мишки. Предстояло сосредоточиться на серьезных делах, а незадачливый влюбленный мог снова помешать, поэтому Туляков отправился к сельскому старосте, признанному односельчанами за «хозяина». Савелий Михеич, как некий библейский патриарх, действительно ворочал делами всего общества, состоявшего из ряда деревушек.
Его изба ничем не отличалась от других. Такие же три окна по фасаду и по одному сбоку. Вблизи нее стояли еще две избы. Старик выстроил их для старшего и младшего сыновей. Сам он жил со старухой и с семьей среднего сына, осужденного в 1905 году на десять лет каторги за участие в матросских волнениях на Балтийском флоте.
Старик со снохой пилили на дворе сухостой.
— Проходи в избу, — не отрываясь от работы, крикнул Савелий Михеич гостю.
Внутри изба была как и у всех: под красным углом, украшенным медным крестом, низенький стол, по бокам широкие лавки, справа от двери широкая кровать, слева громадная русская печь, на которой в зимние морозы могли спать трое.
Вскоре замолк визг пилы, и в избу, еще за порогом сняв ушанку, вошел старик, стриженный под горшок, с бородой, к которой никогда не прикасались ножницы. Стоя у дверей, он отбил три поясных поклона кресту. Туляков молча ждал, когда хозяин произнесет слова приветствия. Таков был обычай.