Беломорье
Шрифт:
Уже надвигались потемки, когда вблизи дороги вдруг показалась приземистая, с крышей на один скат, но довольно просторная избушка.
— Вот и ночевка! — объявил Яшка, направляя лошадь к избушке. Старик дальше не поедет, волков опасается. Оленей из Лопи немало спустилось, а теперь их нет. Вот волки и стали по зимнику кружиться. В деревне почти всех собак переловили. В овчарню к нам забрались. Скажи спасибо, я услыхал, так только одну овцу успел задушить, еретик. Поленом его зашиб. Огромаднейший, зубы желтые, матерый уж был.
Распрягать лошадей надлежало
Когда Яшка с Двинским вошли в избушку, потолок был уже затянут белесым слоем дыма. Избушка не имела трубы и отапливалась по-черному. Старик негодующе заговорил о чем-то. Двинской подметил усмешку, покривившую губы парня. Речь шла о каком-то человеке. Когда старик вышел, Яшка торопливо зашептал Двинскому на ухо:
— Ругается: парень один на лесозавод сбежал. Ведь, как воры, на заработки бегаем! А то все по его команде живем. Подумай, какой вредный старик!
Парень поспешно отодвинулся, услышав покашливание возвращающегося Савелия Михеевича.
Из берестяного короба старик достал какие-то темно-бурые куски и с полдюжины хлебных лепешек, выпеченных в виде толстых блинов с дырой посередине. Потом вынул мешочки с мукой и солью и толстую пачку, обернутую в газету и аккуратно перевязанную бечевкой.
— Никак книги? — удивился Двинской.
— Так просто, — недовольным тоном ответил старик, кладя пачку обратно в короб. — Яшка, воды!
Парень набил снегом котелок и повесил его на крюк над огнем. Старик сиял с пояса ножик и раскромсал темно-бурые куски, оказавшиеся сушеным мясом. Когда они разварились в соленой воде, Савелий Михеевич, помешивая ложкой, всыпал в котелок три горсточки муки. Получилась густая, вкусная и сытная похлебка.
У Двинского не было ложки, и поэтому он хлебал из чашки парня по очереди с ним. Старик ел из своего котелка. По старообрядческому обычаю, он никогда не ел из «мирской» посуды. За едой Двинской хотел было начать разговор, но Яшка толкнул его в бок:
— Молчи, за едой нельзя говорить!
После похлебки выпили кипятка, причем вместо сахара клали в рот кусочки сушеной, чуть сладковатой репы.
Двинского отчаянно тянуло курить, но закурить — значило бы разгневать старика. Заговорщически дернув Яшку за рукав, он вышел из избушки. Отойдя поодаль, Александр Александрович закурил трубку и, втянув в себя раза три дым, отдал ее польщенному Яшке.
— Ну, табак! — восхищенно глядя на дымившуюся трубку, едва проговорил парень. — Видать, что господский крепче задунаевки! Мы ведь тоже малость покуриваем, тайком только от баб и стариков, — и, помолчав, добавил: — Коль курить больше не станешь, пополощи рот снегом, а то старик учует. Страсть как табачного духу не терпит.
Двинскому пришлось полоскать рот снегом до тех пор, пока Яшка с видом знатока не решил, что теперь можно идти в избу. Но, видимо, у старика нюх был действительно очень тонкий. Двинской сел вблизи него, и тот, направив палец ему в грудь, спросил:
— Курил? — и сам утвердительно
— Курил, — признался Двинской.
Старик почему-то с довольным видом кивнул головой, насмешливо косясь на дверь, за которую юркнул парень.
Двинской рассказал о своем замысле организовать артель, о неудаче, постигшей его в Кандалакше. Старик не спускал с его лица блестевших, словно насквозь пронизывающих глаз. Когда Двинской замолк, Савелий Михеевич спросил:
— Тулякову ты дружок?
— Да, — глухо проговорил Двинской, предполагая, что они друг друга должны не взлюбить.
— Значит, ты тоже против царя?
— Тоже, — признался Александр Александрович. — Царские власти сослали меня в Поморье.
— Цари пошли за еретиком Никоном и потому христиан мучают. Павла Коломенского сожгли, великого Аввакума казнили. Цари антихристовой печатью мечены и род человеческий к окончанию века ведут! — сердито поблескивая из-под косматых бровей угольками глаз, нараспев говорил старик. — Сколько соблазна от мирской докуки! Вот пойдет такой, как Яшка, на завод и вернется уже не человеком…
В избушке наступила такая тишина, что каждый слышал дыхание соседей. Савелий Михеевич сменил догоравшую лучину на новую. Вдруг послышались громкие голоса, раздался женский смех, дверь распахнулась, и в избушку стремительно вошла женщина, а за нею двое парней.
— Ой, вой-ой, во-ой! — рассмотрев Савелия Михеевича, взвыла она.
Парни растерянно переглянулись. При виде их Яшка озадаченно почесал в затылке. Савелий Михеевич что-то отрывисто спросил по-карельски. Никто из вошедших не ответил. Старик повторил вопрос, и тогда один из парней нехотя промямлил:
— Ляхеммя заводалла [12] .
Савелий Михеевич ударил кулаком по скамье и что-то крикнул, после чего оба парня, как по команде, понуро опустили головы, а женщина заплакала, вытирая глаза кончиком головного платка.
Лавки в избушке были такой ширины, что ложиться можно было вдвоем. Старик улегся на короткой боковой, у противоположной стены легла женщина, а на длинной лавке, головами друг к другу, попарно разместились Двинской с Яшкой и двое парней. Первым уснул старик, затем Двинской, а остальные чуть не до рассвета не могли угомониться, в потемках долго шелестел их шепот…
12
Пошли на завод.
Утром, позавтракав, старик приказал парням садиться в сани.
По приглашению старика Двинской уселся в его сани. Помахивая большущей головой, лошаденка неторопливо затрусила по слабо накатанной безлюдной дороге, которая вела в одну из самых глухих волостей Кемского уезда.
Двинского не удивляло, что Савелий Михеевич ненавидел уездных чинуш, любивших при случае показать себя перед мужиком. Но рассказ старосты о том, как он из села купчишку выжил, показал Двинскому, что старик не был и прислужником богатеев.