Беломорье
Шрифт:
Вечером гость прочитал Двинскому свои записи об отдельных колониях ссыльных, о просуществовавшей месяца два коммуне, в кассу которой вкладывались все добываемые членами средства, и о многом другом…
Двинской лег на койку и, закрыв глаза, слушал чтение. «Историк» читал страницу за страницей. «Вот кривое зеркало, — думал Двинской, чувствуя, как накипает раздражение к чтецу. — Прочтут люди его книжку и подумают, что ссыльные только и занимаются, что самообслуживанием. — Он внимательно посмотрел на сдавленный узкий лоб гостя, близко поставленные глаза и, как у грызуна, два крупных передних зуба. — Приедет этакий
— Послушайте-ка, а про население есть у вас что-нибудь?
«Историк» озадаченно помолчал.
— Так я же зарисовки читал! — недовольно пробормотал он. — Конечно, у меня кое-что еще есть… Но я уже сорвал голос… Давайте отдохнем лучше. Поспим…
На следующее утро Двинской проснулся первым. Он зажег лампу и, давясь холодными остатками каши, стал перелистывать тетрадь, исписанную мелким и аккуратным почерком.
Между страницами о северном пейзаже, где автор грустил о том, что «в темно-бурых водах не отражается ни ласка нежной весны, ни пышущие красотой знойно-томительные дни южного лета», был вложен листочек с заголовком: «Еще один с.—д.»
Из записки можно было понять, что бывший учитель Костромской губернии отказался дать военную присягу. Будучи арестованным, он сделал письменное заявление, что не может дать клятву служить верой и правдой царю, считая его злейшим врагом народа. Пока в Архангельске велось следствие, он сбежал, был пойман около Вильно и возвращен в Архангельск, но вновь сбежал оттуда. Пойманный вторично учитель был разут и заключен в казарменный карцер. Куском стального напильника он выпилил оконную решетку и вновь бежал, на этот раз без сапог, сделав мелом на стене камеры надпись: «Разрешаю с горя пропить мои сапоги».
Двинской внимательно перечитал листок и задумался, пытаясь себе представить облик этого человека.
Гость шевельнулся и приподнял голову, моргая подслеповатыми глазами.
— Вы не спите, коллега?
— Какая интересная у вас запись о человеке сильной воли. О костромиче, отказавшемся присягать… Чудесный человек!
— Нет сомнения, что это волевой субъект, но буду откровенен — это тип пренеприятных людей… Они способны наградить любого из нас каким-нибудь эпитетом, вроде «мелкобуржуазный хлюпик»… Вы представляете себе — хлюпик, да еще мелкобуржуазный, и, мол, «завелся в нашей революционной среде»… И вот такая малопочтенная аттестация, как смола, сразу прилипает к вам, и политическая репутация почтенного, я смело могу сказать: очень почтенного, деятеля будет навек испорчена.
«Должно быть, кто-нибудь тебя так назвал, — подумал Двинской, насмешливо глядя на гостя. — Ты и есть мелкобуржуазный хлюпик!»
Во время еды «историк политической ссылки» рассказывал о корыстолюбии жандармских чинов, об их частых и бесцельных разъездах.
Когда он кончил рассказывать, Двинской снова спросил его:
— А все же — есть у вас хоть что-нибудь о трудовом люде?
С наигранно театральной аффектацией «историк» развел руками:
— Конечно, конечно! Я помню, вы еще вечером интересовались. Ну, вот, например: «Разврат и алкоголизм несравненно шире распространены на севере, чем элементарная грамотность, а половые болезни неизбежны для каждого помора из-за совершенно бесшабашного разгульного пьянства. Дикие
— Дикие оргии длятся в течение дней и ночей, — растерянно повторил Двинской, с презрением глядя на щупленького интеллигентика. — И вы это видели у поморской бедноты?
— Я превосходно изучил поморов всех уездов Беломорья, — торопливо возразил гость. — Пожалуйста, вот еще: «Внутреннее убранство изб отличается мрачным видом. В углах копошатся целые полчища паразитов, но обитателю не приходит в голову бороться с ними. Страшно войти в такую хибару: зловоние охватит вас и сдавит тисками горло…»
— Да врешь ты, как сукин сын! — Двинской выхватил из рук удивленного гостя рукопись. — Поклеп! Это поклеп на тружеников! И, вырвав несколько страниц из тетради, он бросил их в полупотухший очаг. Бумага вспыхнула и стала корежиться на огне.
— Коллега! Моя рукопись!
«Историк» дернул рукопись к себе. Два листка выпали из нее, но ни Двинской, ни гость не заметили этого.
— Вы клеветник! — продолжал Двинской. — Это наглейшая ложь говорить так о трудовом населении… И это пишет политический ссыльный?!
Бледнея от злости, гость судорожно запихивал рукопись в карман.
— Такого мерзкого субъекта, как вы, я не упомяну в своем труде!
— А нужно мне это! — У Двинского даже похолодели руки. — Катитесь вы к черту… мелкобуржуазный хлюпик!
— Милостивый государь! — взвизгнул тот и затопал ногами — это выражение приводило его в неистовство. — Предупреждаю, если мы где-нибудь встретимся, не рискуйте протягивать мне руку. Я не подам свою!
— Слушай... катись к черту, — медленно проговорил Двинской и двинулся к гостю.
«Историка» словно ветром сдунуло за порог.
— Разбо-о-ой! — завопил он, отбегая от избушки. — Карау-ул!
Это было так неожиданно, что Двинской расхохотался. Притворив дверь, он заметил на полу два листка, очевидно, выпавшие из рукописи «историка». Это были какие-то стихи.
Двинской лег на койку и прочел вслух:
— «Образец народной «поэзии»… Слово «поэзии» взято в кавычки. Значит, господин историк не усматривает здесь поэзию? Посмотрим, что же это такое?
Жили людушки тогды да не лукавые, Трудом смирно жили, да рассудливо, Без царей шла жизнь, да правосудлива.«Подлинная народная поэзия. — Двинской сел на лавку, — А идиот этого не понял».
Тыи годы скороталися, да боле не слыхаются, Тыи годушки прошли, лишь вспоминаются. Укатилась жизнюшка, что текла по-мирному, Позабыли мы, как и жить по-ладному. Набежало времечко, да лихолетнее! Собрались попь мужики, да пообиженыи, Промежу собой шопотьем советутца — Как спасти себя, как сохранитися От судей тых царских, кривосудящих?