Белый Бурхан
Шрифт:
— Читайте вслух.
Капсим с явным недоверием взял книгу, раскрыл где-то на середине, склонился, повел пальцем по строке, зашевелил губами, разбирая малознакомый ему гражданский шрифт:
— Твердо… Аз… Како… Так! Люди… Юс… Буки… Отче… Веди… Мягкой знак… Любовь!.. Ишь, ты! Складывается! — Он поднял удивленные, еще больше увеличенные стеклами очков, глаза. — Значит, в этих очках я могу чтить и мирскую грамоту?
— Да, разумеется! Только вы читаете буквами, а надо — слогами и словами… — Федор Васильевич взял книгу из рук Капсима и бегло прочел фразу, которую с такими мучениями одолевал гость: — «Так любовь вошла, подобно кинжалу,
Галина Петровна, наблюдавшая за излечением капсимовской слепоты, рассмеялась:
— Ты же сам взял книгу с моей полки!
Капсим топтался возле стола, то снимая, то снова надевая очки. Он растерялся окончательно и не знал, как ему теперь поступить: то ли положить очки и незаметно уйти, то ли уйти прямо в очках. Федор Васильевич заметил его замешательство, рассмеялся:
— Берите, берите, Воронов! Только постоянно эти очки носить нельзя, они для работы и чтения… Может, и книжку вам дать для тренировки? Одной «Листвяницей» сыты не будете…
— Ежли можно, то я, тово, возьму…
Он протянул неожиданно задрожавшую руку за только что читанным им романом, но Галина Петровна дала ему другую книжку — с крупными буквами и большими картинками на каждой странице:
— Это Крылов. По нему вы можете учить грамоте даже своих детей и жену.
Дельмек, видевший всю эту процедуру, буркнул что-то и ушел на кухню. А вечером, выбрав подходящий момент, поинтересовался:
— А если я надену на глаза такие же стекла, то я тоже смогу называть по именам тех букашек, что нарисованы? Ну, этих — буков, ведов…
— Нет, Дельмек, — вздохнула Галина Петровна, — очки тебе не помогут. Ты не знаешь самих букв, а Воронов их знает… — Она вдруг побледнела, потом вспыхнула, стремительно повернулась к парню: — Слушай!.. А давай я тебя буду учить русской грамоте? Говоришь ты уже неплохо, значит, и читать по-русски научишься!
— Нет-нет! — испугался Дельмек. — Я совсем помру от страха!
Былой оптимизм отца Лаврентия улетучивался с каждым днем. Приход был малокровным и нищим, хозяйства большого священник не держал, кержаки все упорнее сторонились его, введенные в обман недавней проповедью, а с семьей доктора отношения все больше и больше разлаживались…
Неожиданно для самого себя иерей полюбил прогулки в одиночестве, когда можно было поговорить с самим собой — на голосе проверить те мысли, что сверлили ему мозг, как бурав, впивающийся в дерево. Отец Лаврентий даже пробил отдельную тропу через огороды на соседнюю улицу, где вместо деревянных рубленых домов кержаков стояли конусные постройки язычников, из верхушек которых днем и ночью валили клубы дыма и пара, пахнущие мясом, молоком, какой-то горечью с кислинкой…
На этой тропе к нему уже привыкли, и даже черномазые ребятишки не давали стрекача, как раньше, а смотрели на его высокую фигуру изумленно и любопытно. А он ничего не замечал вокруг — мысли иерея были тягучие, как подогретый дратвенный вар, но в отличие от него, ни к чему не липли, а просто тянулись в пустоте времени, исчезая так же неожиданно, как и появляясь. Бывало, что потом он мучительно долго вспоминал об этих думах, но они не возвращались, хотя их след и больно царапал душу, надолго портил настроение…
Что же случилось? Почему же он, пастырь и духовник, равнодушно проходил теперь мимо жилищ тех, кого обязан был вести к истине? Где та восторженность, тот пыл, тот огонь искренности, что горел в нем после рукоположения в иереи? Как и почему сломалось все, что казалось незыблемым и святым? Куда ушло, улетучилось?!
Суета сует? Но только ли она одна виной, что все переменилось в душе? Может, разочарование и апатия рождены другими причинами? К примеру, ложностью избранного им пути, оказавшегося неожиданно сложным и труднопреодолимым?.. Боже упаси и помилуй!.. Просто, у него нет больше сил для черновой и неблагодарной работы, нет желания браться за то, что ему заведомо не одолеть…
На запросы и многочисленные письма консистории и начальника духовной миссии, приходившие с оказией, отец Лаврентий давно уже не отвечал, рассудив, что зимой до него бийские и томские духовные власти не доберутся, а к весне, глядишь, и само по себе все как-то утрясется и уладится… В крайнем случае, можно будет самому съездить и с глазу на глаз объясниться с преосвященным и викарием, доказать, что не так уж и медово ему живется в этой окаянной тьму-таракании, куда его затесали неизвестно за какие прегрешения… Можно и на колени бухнуться, лба не жалея, воздев руки горе и возопив: «Владыко! Не пора ли праведный гнев сменить на вселенскую милость? Пусть уж кто помоложе и посноровистее испробует теперь горький и соленый миссионерский хлебушко, а меня уволь, ради Христа, от каторги сей! В Россию хочу, пока не озверел и не оброс шерстью, яко зверь! К русскому люду православному, к сладостной бестолочи крестьянской и мастеровой…»
Неужто не дрогнет сердцем преосвященный, истосковавшийся по родным весям не менее, ежели не более, чем он, в этих окаянных тундрах?
Часто отцу Лаврентию во время таких одиночных прогулок попадался Дельмек, дивным образом избежавший купели. Теперь он не выказывал ни страха, ни почтения, хотя, в свое время, бежал в горы именно из-за настойчивости попа. Дельмек не окликал его, не выходил навстречу, лишь молча провожал глазами.
Иерей видел, что Дельмек вхож в любое жилище язычников, где охотно присаживался у огня со своей трубкой и не столько говорил со своими соплеменниками, сколько молчал. Но это его молчание было красноречивее любого разговора: даже взгляду его верили, даже жест воспринимали как приказ! Вот такого бы помощника заиметь отцу Лаврентию… Может, попытаться? Но как выйти на прямой разговор, с какого конца подступиться к нему?
Когда-то это было просто для священника. Остановить, снисходительно оглядеть сверху вниз или снизу вверх (в зависимости от настроения) и спросить, с непременной оскорбительной вставкой, о здоровье, о мыслях, о самочувствии. А сейчас этого никак нельзя! Отец Лаврентий видел, что по своему положению среди теленгитов Дельмек занимал такое же, если не более высокое место, чем он среди своих прихожан… Неожиданно Дельмек просто-напросто стал недосягаем для него. И это было, пожалуй, самым болезненным ударом по самолюбию.
И все-таки им пришлось столкнуться…
Нагулявшись до озноба, отец Лаврентий подошел к одному из костров, горящих рядом с жилищем, протянул к огню негнущиеся от холода руки. Приятная истома живого тепла окатила его тело, он прикрыл глаза от наслаждения и, кажется, пошатнулся. Тотчас с одной стороны к нему протянулась фарфоровая чашка с каким-то питьем, а с другой — курительная трубка: Иерей уже знал, что так, по обычаю, язычники встречают у своего огня гостей.
— Благодарю вас, дети мои…