Белый олеандр
Шрифт:
— Если мы поженимся, ты будешь подружкой невесты.
У нее в глазах светился белый свадебный торт с маленькими женихом и невестой на верхушке, многослойный, с глазурью, со взбитым кремом. И платье, пышное, как торт, белые цветы на машине, оглушительные гудки.
— Буду, спасибо.
Я представила эту свадьбу — ни одного гостя старше восемнадцати, и каждый думает о будущей жизни в духе лирических песен. Мне стало грустно.
— Ты обязательно встретишься со своим парнем, — сказала Ивонна, словно стараясь смягчить удар. — Не волнуйся, он дождется тебя.
— Конечно.
На самом деле я знала — никто никого не ждет.
На следующий день Ивонна положила в сумку немного одежды, свою лошадь и радио, но фотографию актера оставила на комоде. Рина дала ей пачечку денег, перевязанную резинкой. Мы все вышли на крыльцо и сидели там, пока не появился Бенито на своем темно-сером «катлассе». Ивонна уехала.
31
Город лежал в августовской духовке обкуренный, парализованный, отупевший от жары. Тротуары трескались под солнцем. Картина полной
Сьюзен до сих пор не звонила. Много раз я хотела сама позвонить ей и назначить встречу, но понимала, что этого делать нельзя. Как партия в шахматы: сначала внезапность, потом выжидание. Я не побегу за ней с просьбами и криками, я расставлю фигуры и продумаю защиту.
В августе я просыпалась очень рано, чтобы успеть глотнуть свежего воздуха. Стояла на крыльце и смотрела на гигантский олеандр — ствол его был высотой с целое дерево. Стоит только поджечь зажигалкой ветку, поджарить на ней зефирину цветка, и тебе конец. А мать фунтами варила цветы и листья, когда делала зелье для Барри. Интересно, почему олеандры такие ядовитые? Они могут расти в жесточайших условиях, хорошо переносят жару, засуху, отсутствие ухода и выбрасывают тысячи глянцевых цветов. Зачем им яд? Разве олеандры не могут быть просто горькими? Они же не змеи, они даже не едят тех, кого убивают. Мать медленно опускала цветы в кипяток, процеживала варево, как свою ненависть… Может быть, яд был в самой почве, в земле Лос-Анджелеса — ненависть, жестокость, на которые мы не обращаем внимания, а растение копит их в своих тканях. Может быть, олеандр не источник отравы, а сам ее жертва.
К восьми на улице стало слишком жарко. Я вошла в дом и стала собирать обед в школу для Таши, новой девочки, которая спала теперь на месте Ивонны. Тринадцать лет, учится в школе Кинг-Джуниор, сейчас в группе «Д» летнего класса для отстающих. Мрачная и неразговорчивая, со шрамом поперек верхней губы, он только-только начал заживать. Вздрагивает, если кто-нибудь рядом с ней делает резкое движение.
— Все будет замечательно, — сказала я, намазывая ей сандвичи с арахисовой пастой и повидлом. — Я посмотрю.
Мы с ней доехали в машине Ники до Томас-Старр-Кинг-Джуниор, Таша вышла, а я смотрела, как она идет к двери, маленькая, испуганная, позвякивая ключами на рюкзачке. Я чувствовала, что не в силах исправить ее жизненный сценарий, который обозначился уже сейчас. Может ли человек спасти другого человека? Таша обернулась и помахала мне. Я помахала в ответ. Пока она не вошла в школу, я не уехала.
Дорогая Астрид!
Сегодня исполнилось шесть лет. Шесть лет назад я вошла в ворота этой своеобразной школы. Как у Данте: «Nel mezzo del cammin di nostra vita/ Mi ritrovai per una selva oscura/ Che la diritta via era smarrita» [67] . Третий день столбик на градуснике не опускается ниже ста десяти. Вчера одна из заключенных перерезала горло другой краем консервной банки. Лидия порвала мое стихотворение о мужчине с татуировкой-змеей, выглядывающей из джинсов. Я заставила ее все склеить, но ты даже представить не можешь, чего это стоило. Кроме тебя, это моя самая близкая и давняя знакомая за всю жизнь. Лидия уверена, что я люблю ее, хотя я не даю никакого повода. Она обожает мои стихи со строчками о ней, считает их публичными признаниями.
Любовь. Из словарей следует исключить это слово. Сплошная размытая неточность. Что за любовь, какая любовь? Сентиментальность, фантазия, тоска, вожделение? Одержимость, всепоглощающая потребность? Единственный случай, когда это слово бывает вполне уместным и не требует уточнений — если речь идет о любви очень маленького ребенка. Потом он тоже становится личностью и, следовательно, усложняется.
— Ты меня любишь? — спрашивала ты из кроватки. — Ты меня любишь, мама?
— Конечно, — отвечала я. — А теперь спи. Любовь — сказка на ночь, старый плюшевый
медвежонок с отвалившимся глазом.
— Ты меня любишь, carita [68] ? — спрашивает Лидия, заламывая мне руку, возя лицом по жесткому покрывалу, кусая за шею. — Ну, скажи, сучка.
Любовь — игрушка, символ, надушенный носовой платок.
Скажи, что ты меня любишь, — приставал Барри.
— Я люблю тебя, — говорила я. — Я люблю тебя, я люблю тебя.
Любовь — чек, который можно подделать, по которому можно получить наличные. Любовь — платеж, пришедший вовремя.
Лидия лежит на своем краю койки, изгиб ее бедра похож на гребень волны в мелководье — яркая бирюза, Плайя дель Кармен, Мартиника. Она листает новый «Сэлебритиз», я дала денег на подписку. Лидия говорит, для нее это связь с большим миром. Я не вижу смысла восхищаться кино, которое не смотрю, статьи на политические темы меня не трогают, их авторам нечем нарушить глубокую тишину тюрьмы.
Время приобрело для меня совершенно новое качество. Какая разница, год прошел или два? Я испытываю какую-то извращенную жалость к женщинам, которые все еще находятся внутри временного ряда,
— Ты не была в Гуанохуато? — спрашивает Лидия. — Туда сейчас едут все звезды
Гуанохуато, Астрид. Помнишь? Я знаю, ты помнишь. Мы ездили с художником Алехандро, не путай с поэтом Алехандро из Сан-Мигеля. Не знаю, как поэт — мой испанский был недостаточно хорош, чтобы судить о стихах, — а вот художник Алехандро был ужасный. Ему вообще не надо было ни писать, ни рисовать, лучше бы просто сидел на стуле, брал умеренную плату за погляд и молчал, красавчик. Такой застенчивый, никогда не смотрел мне в глаза, если что-нибудь говорил. Разговаривал с моей рукой, со ступней, с изгибом шеи. Только умолкнув, поднимал глаза. И весь трепетал, когда мы занимались любовью. Комната была душная, пахла геранью.
Но с тобой он совершенно не стеснялся, помнишь? У вас были такие долгие посиделки — заговорщицкие, голова к голове. Я чувствовала себя лишней. Он учил тебя рисовать. Рисовал тебе что-нибудь, а потом ты за ним повторяла: lamesa, labotilla, lasmujeres [69] . Я пыталась учить тебя писать стихи, но ты всегда так упрямо отмахивалась. Почему ты не хотела ничему учиться у меня?
Жалко, что мы уехали из Гуанохуато. Лучше бы мы остались там насовсем.
Твоя мать.
67
«Земную жизнь пройдя до половины/Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь во тьме долины» (Данте, «Божественная комедия», песнь первая. Перевод М. Лозинского).
68
Дорогая (исп.).
69
Стол, сапожок, женщины (исп..).
Художник Алехандро. Его пальцы, выводящие линии, движения смуглой руки. Плохой художник? Мне это никогда не приходило в голову, как и то, что она могла чувствовать себя лишней. В Гуанохуато мать была прекрасна, носила белое платье и римские сандалии с высокими завязками. Когда она их снимала, я трогала оставшиеся на коже перекрестья. Дома были сливочно-желтые и коричневатые, отель со ставнями на окнах, дверь с затейливым узором выходила на мощеную дорожку. Тонкие стены, было слышно, что говорили вокруг. Когда мать курила траву, приходилось выдыхать дым сквозь балконную дверь. Комната странная, горчичного цвета, в высоту больше, чем в ширину. Матери нравилась эта комната, она считала, в таких хорошо думать. На улице дрались шайки мариачи, каждую ночь доносилась музыка, мы слушали ее, лежа в постелях под сетками.
— Ну что? — спросила Рина. — Ее выпускают?
— Нет, — сказала я.
Помню, как мы уезжали из Сан-Мигель-де-Альенде в игрушечном «ситроене» Алехандро, его белая рубашка резко оттеняла медную кожу. Неужели мать признавалась, что сделала ошибку? Если бы только она была способна на такое. Чистосердечное признание. Тогда я могла бы солгать для нее, договориться с адвокатом, встать на трибуну и поклясться без тени сомнения, что она никогда… Наверно, это было самое большее, на что мать была способна в смысле признания ошибки или вины.
Я тоже хотела бы, чтобы мы навсегда остались в Гуанохуато.
Потом уехала Ники. Она собиралась петь в группе из Торонто, которую отыскал Вернер. «Поехали со мной», — сказала она, складывая сумки в свой автомобильчик. Я протянула ей саквояж, раскрашенный под зебру. Обе мы улыбались, чтобы не расплакаться. Ники дала мне листок с адресами и телефонами, но я знала, что они бесполезны. Пора привыкнуть — люди уезжают, и ты больше никогда их не видишь.
Через неделю Рина привезла в комнату Ники двух новых девочек, Шану и Ракель, двенадцати и четырнадцати лет. Шана страдала эпилепсией, Ракель не умела читать, осталась на второй год в седьмом классе. Новая партия брошенных детей в секонд-хенде Рины Грушенки.
Пришел сентябрь с волнами пожаров. Огонь бушевал в Анджелес-Крест, в Малибу, в Алтадине, захватил весь Сан-Габриэль, добрался до Сан-Горгонио. Эти огненные недели были словно горящим обручем, сквозь который город должен был проскочить в безмятежную октябрьскую синеву. В «Жаб-тауне» на этой неделе три раза стреляли — произошло нападение на бензоколонку, убили приезжего, случайно заехавшего на своем автомобиле в тупик мрачной вангоговской ночью, безработный муж-электрик застрелил жену после домашней ссоры.
Именно в эти дни, в пору огня и олеандра, Сьюзен наконец позвонила. «У меня было много работы с другим процессом, — объяснила она, — но все остается в силе. Я оформила тебе свидание на послезавтра».
Меня тянуло заартачиться, отказаться от своих слов, заявить, что я не могу послезавтра, придумать еще какой-нибудь предлог, но все-таки я согласилась. Вряд ли я буду когда-нибудь больше готова к этому, чем сейчас.
Белесым утром, уже сдавшимся на милость горячему кнуту ветра и карающей жаре, за мной приехала Камил Бэррон, ассистентка Сьюзен, и мы с ней проделали долгий путь во Фронтеру. Сели за оранжевый столик под тентом, взяв из автомата по банке ледяной газировки; мы прикладывали их то ко лбу, то к щекам. Сейчас должна была выйти мать. Пот стекал у меня по спине, между грудей. У Камил в узком бежевом платье был усталый, но стойкий вид, волосы по краям модной короткой стрижки потемнели от пота. Хорошо, что она не заводила разговоров со мной. Она была только девочка на посылках.