Большаки на рассвете
Шрифт:
В сердцах пнув обледеневшее конское яблоко, которое, гремя, как камешек, отлетело в угол хлева, Визгирда закрыл двери. Во дворе он еще с минуту постоял, прислушался, потом вошел в избу. Сел возле низкого заиндевелого оконца и принялся листать газеты и книги. Пожелтевшие, холодные, отдающие хлевом страницы с грязными покоробившимися краями — Визгирда трогал их, оторвавшись от всяких работ. Он любит читать довоенные хроники, разглядывать картинки. Прочтет о какой-нибудь заграничной стране и узнает, какие там природные богатства, есть ли ископаемые, руда, каменный уголь, какие у этой страны колонии, сколько жителей, что там развито больше — промышленность
Сын его, Витаутас, скрючившись на лавке, рисует портреты князей в коронах.
— Хоть немножко похожи? Покажи, — говорит отец.
Потягивая папироску, Визгирда долго смотрит на рисунки, и с каждой затяжкой глаза его больше мутнеют. Он начинает рассматривать рекламные страницы. Мыло «Кипрас Петраускас», фотоаппараты, велосипеды, тракторы, веялки — Визгирда изучает их долго, весь даже изогнулся, чулки «Коттон» — Криступас привозил такие из города Тякле. Зубная паста, пудра, лак. Все это для городских дамочек. Заграничное. Ничего, даже своей спичечной фабрики не было, да и та принадлежала шведам… Бывало, в день отправки бекона все дороги забиты телегами. Куда только этот бекон девали? За рубеж увозили, куда еще. Оружие всё покупали, а зачем это оружие, разве такое маленькое государство может кому-нибудь дать отпор, все равно более сильные проглотят его, если не немцы, то поляки, хотя, по правде говоря, в восемнадцатом году им здорово всыпали.
Но все это карликовое величие, карликовые рассуждения; как и человек: чем он ничтожнее, тем выше ставит свое «я». Были и здесь такие, все кричали «мы, мы!» И Визгирда равнодушным не был, бывало кровь в нем так и закипит.
Визгирда невольно принимается считать в уме знаменитостей — ученых, поэтов, художников, спортсменов. Чем больше он их насчитывает, тем больше злится. Его охватывает такое чувство, словно кто-то все время его обманывает. Поэтому он и говорит: правду пиши, зачем человеку пускать пыль в глаза. Наговорят, наобещают, кажется, все делают для твоего блага, но по трезвом размышлении убеждаешься — сплошной обман: кто тебя видит, кто знает, где ты, что делаешь спустя рукава, а что от чистого сердца. Кричат, кричат, и ты сам не замечаешь, как начинаешь откликаться. Такие вот делишки.
За рекламными страницами следуют военные картинки. Танкетки катят по пыльным дорогам Абиссинии, тянутся вереницы солдат и пленных, зенитки направлены в небо… Парни в униформах, еще не подозревающие, что их ждет. Будущие жертвы концлагерей, спокойно расхаживающие по пражским, парижским и варшавским улицам. И десяти лет не прошло, а какие перемены! Коротким дуновением времени смело все, чем он жил раньше. Снова пришлось начинать все сначала. В новый фундамент вмуровано несколько старых кирпичей — никуда от наследия предков не денешься. Эта земля единственная, и другой никогда не будет, никто не даст. Видишь, как воспевает ее поэт. И Визгирда начинает читать Майрониса.
Строки того же поэта звучат и в ушах Юзукаса. Весь заиндевевший, с багровым от стужи носом, он, стоя на холме, озирается вокруг, стараясь увидеть, что же за теми далями, откуда берет начало эта красота.
— Что за дивная ночь! — восклицает он, оглядываясь, но от мороза у него тут же перехватывает дыхание. — В небе звезды взошли, —
Растирая щеки, Визгирдене пересекает рощицу, влетает в избу и, увидев мужа, обложившего себя книгами, принимается ворчать:
— Тоже мне профессор нашелся, лампу гаси, керосину капля осталась, может, в такой мороз сбегаешь купить, нос высунуть боишься, — говорит она, раздеваясь. — Рохля, право слово, рохля, — бормочет она, забираясь под теплое одеяло, и осеняет себя крестным знамением.
Визгирда слышит ее слова, догадывается, почему она так говорит, но мысли его теперь далеко. Он стоит у окна и курит. Что значит ворчанье его жены, когда его душа цепенеет от холода? Почему он не уехал в Бельгию или Аргентину? Поинтересовалась ли когда-нибудь Тякле, о чем он думает, разглядывая эти пожелтевшие книжонки и карты? Она все время попрекает его Марией, но не одна Мария тут виновата. Есть более важные причины. Разве Тякле может это понять? Она растит его сына. Но кем станет его сын? К чему будет стремиться? Сможет ли он, отец, указать ему путь в жизни?
Он снова впивается невидящими глазами в статейку, под которой подпись: АМБРАЗЕЮС. Потом еще прочитывает заметку о книгоношах, и мысли его начинают вертеться вокруг политиков. Есть у него среди них свои кумиры, у которых, по его мнению, головы что надо, но и с этими кумирами Визгирда нет-нет да и ввязывается в спор. Тон у него, как всегда, укоризненный. Провинились кумиры перед ним, неприметным хлеборобом, ибо первыми отреклись от своих деклараций или вообще не верили в них. Не может Визгирда с ними счеты свести.
Потом он выходит во двор, чтобы вслушаться в тишину. Стоит на морозе и смотрит на запад. Туда, где виднеется изба Кайнорюса, и еще чуть дальше. В деревне Жалёйи живет Андрюс Жалнерюс, потерявший в маньчжурских снегах обе ноги. Сколько раз Визгирда догонял его на санях, сколько раз втаскивал на них и слышал, как постукивают о доски деревяшки Жалнерюса, которые он сам привязал проволокой к культям. Может, и этой ночью Андрюс бродит по сугробам, вспоминая маньчжурские холода, бродит на своих обрубках, молясь этой студеной ночи.
Увидев стоящего на холме мальчика, Визгирда несколько раз зовет его — пусть домой идет, еще, не дай бог, замерзнет. Но голос у него хриплый, словно потрескавшийся от табачного дыма.
— Ты чего кричишь? — спрашивает Тякле, когда он снова входит в избу.
— Ребенок на морозе. Ты что, не видела?
— Юзукас? Ах ты, господи, боже мой! — говорит Визгирдене.
На них устремлены огромные глаза Витаутаса. Накинув кожушок, он выбегает во двор.
— Сдурел, что ли? — кричит он Юзукасу, увязая в сугробе. — В избу ступай, кому сказано, оглох, что ли?
Но Юзукас не слушается — катит в сторону местечка Кябяшкальнис.
Был уже поздний вечер, когда он дотащился до своего дома, развязал веревочки на лыжах, прислушался. Хотел было снова пуститься в дорогу, нагнулся, чтобы привязать лыжи, и остолбенел — руки словно деревянные, пощупал щеку — и ее не чувствует, пошевелил пальцами на ногах — как мертвые. Юзукас принялся растирать снегом лицо, руки. Потом бросился в избу, стал шарить за печкой. Вдруг раздался голос мачехи:
— Ты где был?