Большаки на рассвете
Шрифт:
— У Альгимантаса.
— Отца нигде не встречал? может, у Визгирды? или к Казимерасу завернул?
— Нет, там его точно нет.
— Замерзнет где-нибудь, и конец.
— Может, поехать за ним?
— А где ты его найдешь? Все равно за ним не уследишь.
Такого усталого, такого беспомощного голоса мачехи Юзукас никогда не слышал.
— Ты еще сам замерзнешь. Поешь и ложись.
Юзукас подходит к окну, прислушивается; прислушивается, вытаскивая из печи чугунок с теплой похлебкой, прислушивается, поднимая ложку. В эту ночь он не уснет, будет слушать и ждать… Ребенок видит: отец его будто на краю пропасти, отодвигается от нее, кричит, но кто ему поверит, кто протянет руку помощи? И кричит он, чтобы никто не заподозрил, будто он и впрямь в ней нуждается. Порой Юзукас презирает отца — все люди как люди, только он… Воли у него не хватает — вот что! И неизвестно, скажет ли когда-нибудь Юзукас, что своими словами и делами его отец превзошел медлительную речь и долгое существование
Мальчику не нравится, что взрослые вздыхают, произнося слово «жизнь» так, словно это их привилегия. «Поговорим, когда доживешь до моих лет», — говорит ему отец. «Будто я теперь ничего не знаю», — возмущается Юзукас. «Кузнечик», — говорит отец. Юзукасу хочется обо всем судить теперь, не мешкая, но, как разумно он ни говорит, взрослые только улыбаются. Какая чепуха — поговорим, когда доживешь до моих лет!
Но чего хотеть от ребенка? Разве он видел, какими глазами, сидя на куче бревен, смотрел старик Людвикас на зимнее солнце или на то, как шли люди по узкому, заметенному снегом большаку и огненный холод обжигал их лица, разве слышал, как ворочается на печи старая Даукинтене, разве знает, о чем думает Визгирда, читая свои пожелтевшие книжонки, разве он знает, что чем дальше, тем тяжелее шаг, и там, на вершине… Откуда ему знать, как им там, на вершине, до которой они добирались, плутая, падая, карабкаясь изо всех сил (иной до нее так и не добрался), откуда ему знать, какое солнце сверкнет на мгновенье, когда та же дорога, которая вела вперед и вверх, начнет спускаться вниз, в постылое царство удлиняющихся теней.
Криступас, шатаясь, идет по пригорку. В расстегнутой шинели, без шапки, без рукавиц; он тяжело дышит — такое ощущение, будто он с кем-то борется. Перед его глазами простирается местечко с узенькими, покрытыми инеем улочками, с закрытыми ставнями, с жестяными крышами, залитыми лунным светом, и гладкой ледяной поверхностью раскинувшегося справа озера.
— Они спят! — кричит Криступас. — Спят, зарывшись в подушки, натянув на головы одеяла, чтобы не слышать, как потрескивают на морозе стены и заборы! Мороз и Криступас. Криступас тягается с морозом. Ничего он не боится, ничего ему не надо, он устоит перед всеми. Оказавшись возле апилинкового совета, он ругает власть, а когда пойдет по сосновой роще, обругает и лесовиков [5] .
5
Члены буржуазных националистических банд, скрывавшихся в лесах и боровшихся против советской власти (Прим. пер.).
— Бендорелис! — орет он. — Никто не знает, кто такой Бендорелис! Совесть и честь солдата — вот кто такой Бендорелис! Это блик солнца на штыке винтовки. Генералы должны перед ним вытягиваться в струнку! Никто не сравнится с Бендорелисом! К нему не подмажешься, ему не подмигнешь!
Эти обрывки восклицаний и ругани, лежа рядом со своими женами, слышат его друзья Акуотис и Скарулис, слышат сапожник и цирюльник Гарункштис, человек с изуродованным лицом — лицо ему рассекли штыком, когда он прятался в стоге от мобилизации, кроме того, одна нога у него короче другой, и Юодка, сплевывая, тогда еще сказал: «Хромой ведь, какого черта в солому полез?»; слышит Вайнорас, сына которого убили лесовики, слышит Барткус, слышит бывший волостной старшина, рыхлый мужчина в зеленом галифе, слышит доктор… Криступас будит всех. Слышит его и вдова Каружене, все местечковые вдовы его слышат, а их много, чуть ли не в каждой четвертой избе… Все слышат. И мысленно провожают его до угла соседнего дома.
— Пойду посмотрю, — говорит Акуотис. — Может, он с поллитрой. — Подумал и потянулся за портками.
— Куда ты пойдешь? Спи, — жена обнимает его тощее, маленькое тело. Спит Акуотис, как ребенок, — скорчившись, подтянув колени к самому подбородку, не хватает, чтобы он ткнулся носом в высокую и сочную грудь супруги, с которой собравшиеся в местечковой закусочной мужики не спускают глаз, когда Акуотене подает им закуску и напитки. Сегодня Криступас к ней не заглядывал. Иногда она ему и лишнюю рюмку нальет. Такой уж он человек: когда платит — платит втридорога, когда нет — дай ему задарма, и все тут.
— Лучше я взгляну, — говорит Акуотене, накидывает платок и исчезает в дверях. Клубы пара, словно чьи-то ледяные руки, обнимают ее за плечи, скользят по бедрам. — Ну и холодина, — говорит она, ежась.
Перед глазами мелькает лоскуток гладкого, отшлифованного стужей неба и звезды, но там, на юге, светит месяц, и каждая морщина на снегу видна еще издали. Озеро, роща Стракшисов, холмы… Там, где тлеет красноватый огонек, Акуотене и Криступас когда-то сумерничали. Одного только она не ожидала, что Криступас, этот славный парень, уехавший отсюда, когда ей было всего семнадцать, так вот вернется на родину: без дорожного мешка, без ничего.
Акуотене возвращается в избу. Подходит к люльке и начинает качать младенца. Густые волосы с
Сон окунает всех в зеленые бурлящие воды, подсылает своих злополучных пророков. И тени пращуров по ночам витают над нами. Все утраченное, обещанное не забудется вовек. Даукинтис выступает из царства сна и опять исчезает в нем: ему чудится ночь, когда все дома будут залиты сиянием месяца, как камни на кладбище. И наступит такой вечер, когда старик Великис больше не выйдет во двор, чтобы выкурить самокрутку, а его сын не будет до блеска начищать свои ботинки, и лодка Акуотиса, нагруженная рыбой и сетями, не будет скользить по гладкой поверхности озера. И никто не будет вспоминать Криступаса, стоящего на коленях в старой усадьбе у высокого обрыва Балтойи, там, где дети до сих пор находят человеческие кости и черепа. Под снегом — пни замерзших, вырубленных деревьев сада. Это то место, где воткнул в землю посох первый Даукинтис. Давно это было, триста или четыреста лет тому назад. Столько времени растет это древо рода Даукинтисов и роняет семена. Но семена эти недалеко падали. Здесь Даукинтисы рождались, здесь и помирали, пока не пришел Криступас, бродяга, скиталец, больше всех оторвавшийся от своего рода. Потом появился его сын, за ним последует сын сына, так и пойдет. Только вспомнят ли потомки, как в далекую студеную ночь, вытирая обледеневшие слезы, стоял на коленях в старой усадьбе Криступас, пытаясь найти следы своего рода? Криступас, единственный из всех них, не верящий ни в бога, ни в черта, не удостоившийся благословения, чужой, с разрывающимся от боли сердцем, которое еще никто не услышал. Здесь, среди руин старого дома своих предков, погребенного под снегом, он долго стоит, глядя на белую башню на холме, выплывающую из сумрака.
Странными зигзагами вьется глубокая колея его житейской дороги.
Рано утром, когда все спят, Криступас Даукинтис отправляется на работу. Все удивляются — когда только он отдыхает, когда спит? В метель, когда хороший хозяин и собаку во двор не выгонит, в проливной дождь, по расхлябанным проселкам идет Даукинтис на работу. Ему нравится, когда ветер рвет одежду, бьет хлопьями снега в лицо, ему нравятся пущи, когда осень дует в свой медный рожок и дорога без конца и без края особенно в такую ночь, которую его мать, старейшая жительница здешних мест, назовет самой студеной на своем веку; ночь, когда в северо-восточной Литве вымерзнут вишни и яблони; ночь, когда все лежат ломая голову: хорошо ли накрыты картофельные ямы, и ужас охватывает при мысли, что утром, как только солнце поднимется над озерной гладью, бросит свои лучи на заиндевелые подоконники и пороги, им придется вылезать из постелей, притрагиваться к дверному засову, липнущему к пальцам, брать ведро и плестись к обледенелому колодцу, долбить лед, носить воду, дрова или, запрягши закоченевшего гнедого, куда-то ехать по делу.
Для Даукинтиса такая ночь словно вызов. Что же, он его принимает. Пускается напрямик по сугробам. Неважно, что за погода на дворе — только бы идти. Посмотрим — кто кого. Еще ни разу он не лежал, хворый, в постели. И не будет лежать. Я все выдержал — об этом он кричит на каждом перекрестке. А в это время его мать не смыкая глаз думает: «Господи, бедняжка ты бедняжка, что с тобой стало? Бывало, накрою одеяльцем, а теперь — словно в отместку кому-то лежит полуголый в сугробе… Может оттого, что я о нем больше всего пеклась. Почему Константас в ватных портках, почему Визгирда всегда в полушубке, а мой как нарочно…»
Там, в долине, среди сосенок виднеются белые крыши, горят еще огоньки. Наверно, его ждут. Надо спешить. Но что это? Созвездия вдруг закачались, обрушились на него, как на фронте, когда он упал раненый, чья-то рука толкнула в сугроб, поставила на колени и поспешно принялась накрывать белыми, мягкими покрывалами. Кто-то нашептывает ему ласковые слова, обкладывает со всех сторон чем-то невесомым, гладит, но, когда он поднимает голову, чтобы посмотреть, где он и что с ним, та же невидимая рука толкает его назад и снова принимается торопливо засыпать белыми холстинами. Не первый он в роду Даукинтисов, кого вот так заметает, не ему первому дышит в лицо смерть, но Криступас тот, кто всегда бунтовал и сопротивлялся. Он напрягает все силы, сбрасывает с себя эти белые холстины — шут с ними, хоть и мягкие! — поднимается, но снова кто-то швыряет его на землю, и он начинает ползти, как на фронте, когда перебирался через линию огня. Только теперь над головой свистят ледяные стрелы мороза. Они вонзаются в него, толкают, но он еще пытается понять, что же с ним стряслось. Неужто конец — смерть? Мой ребенок… Юзукас… где он? Полусидя, он показывает на долину и бормочет: «Там… там мой дом…» Но в ответ слышит горькие слова: «У тебя нет дома, ты пьянчуга, ты последний человек, Криступас, никому ты не нужен…» — «Я? — спрашивает он. — Я, что ли? Я, который их так любил… Нет… Никогда, никогда», — и, придавленный непосильной ношей, поваленный наземь, выбившийся из сил, потерявший способность сопротивляться, он видит чье-то угрюмое лицо, теплые крыши деревенских изб и что есть мочи принимается кричать.